Peskarlib.ru > Русские авторы > Александр ГИНЕВСКИЙ > Капли, голубые, как небо

Александр ГИНЕВСКИЙ
Капли, голубые, как небо

Распечатать текст Александр ГИНЕВСКИЙ - Капли, голубые, как небо

(повесть)

«Я вам понравлюсь…»

— Ну, рыжущий! Как есть петух тёть Катин… Сдайте, да сдайте… «Я, — говорит, — вам понравлюсь». А сам, мазурик этакий, прёт, ровно трактор… — ворчала бабушка, перекладывая блины с горячей сковороды в миску внука.

— Кто, бабушка, прёт-то? — насторожился Гришка. Лицо его, усатое от сметаны, так и застыло.

— Кто, кто… да свистун этот. Не слышишь что ли?

За стеной, и правда, раздавался бодрый свист.

Послышались удары молотка.

— Во — слыхал? Того гляди, насвистит да нагремит нам напасть какую…

И будто в подтверждение бабкиных предчувствий, раздался совсем громкий удар.

Гришка нахмурился, сердито посмотрел в бревенчатую стену.

— А чего это он у нас делает?

— Шут его знает. Может, дом ломает…

— Чего-о? Пойду скажу, чтобы убирался куда подалее, — Гришка вскочил с лавки, но бабушка его остановила.

— Сиди уж, Аника-воин… Сама виновата. Ведь как получилось? Тебя не было. Приходит он — свистун этот. Как постучал, сразу поняла: чужой. Уж больно не по-нашему стучал. По культурному. Как услыхала, сама не знаю. Ну, входит. «День добрый, Настасья Макаровна». Я его знать не знаю, а он меня — и по имени, и по отчеству. «Здрасьте», — говорю. «Не сдадите ли, — говорит, — комнату на месячишко отдохнуть, поработать? Художник я». Смотрю: весь он ящиками обвешан. На спине мешок пузатый с карманами. Тяжеленький. У самого от натуги лицо красное, с носа пот капает. Видать, пешком тащился в нашу-то даль глухоманную. А сам весь рыжий. Глаза, что твой крыжовник спелый. Смеётся. Думаю себе: ежели ты отдыхать приехал, — так это одно. А ежели работать, — так это другое. А у него. А у него, видишь ли: отдохнуть, поработать. Слыханное ли дело?.. Не понравилось мне это. А он: «Люди, — говорит, — к вам посоветовали…» «Ко мне внук на лето приехал, — это я про тебя, значит, — может, сын с женой в отпуск заявятся. Да и не сдавала я никогда комнат-то…» А он, слышь Гриша: «Вот и прекрасно, — говорит. — Заявятся — я в другое место переберусь. Освоюсь только. А зовут меня Андрей Павлович». И опомниться не успела, как он вкатился!..»

Если по правде, то хватила бабка через край. Деревня их была уж и не такая «глухоманная даль». Пятьдесят три километра от райцентра лежнёвкой. И телевизоры имелись. Мало у кого, но были. Антенны, правда, высоченные, под самые облака. И почта. Какая-никакая, а есть…

В деревне все называли райцентр городом. В нём и жил Гришка с отцом и матерью. Родители на молокозаводе работали. Отец — гонял по колхозным фермам на своей молоковозке. Был у него ЗИЛ с большой жёлтой цистерной, вечно заляпанной серой дорожной грязью. Отец всегда ругался, когда по вечерам они с Гришкой стирали эту грязь. Сзади, чтобы номера были видны, чтобы ГАИшники не цеплялись лишний раз. Отец говорил, что раньше этих ГАИшников не видать было, а теперь развелось, — что житья от них никакого не стало…

Мать Гришки — сидела в бухгалтерии. Когда Гришка был совсем маленький, она приносила домой счёты. Гришка щёлкал костяшками, будто сызмальства готовился в счетоводы. Отец только головой качал. Говорил сердито: «Ой, мать, испортишь парня. Подрастёт, станет лёгкого хлеба искать». «Молчал бы, шоферня немытая, — ворчливо отвечала мать. — Ребёнок хоть скорее счёту обучится…» Матери не нравилось, что отец никакой не начальник. Не сидит в конторе, не ходит в чистых рубашках с галстуком…

Ни в какой отпуск мать с отцом приехать не могли. Кто ж их среди лета отпустит в самую горячую-то пору сельской страды? Отец если только может заехать. Проведать. И ввернула бабка про отпуск отца с матерью, видать, для того, чтобы знал этот рыжий: мол, мы тоже не лыком шиты…

«Вот тебе на! — подумал Гришка, выслушав бабку. — Уж точно мазурик. Приехал не знамо зачем, да ещё свистит без передыху…

Приезжий стучал молотком и чем-то шуршал.

Гришка торопливо управился с блинами, вытирая на ходу ладонью губы, выскочил в просторные сени. На цыпочках, неслышно подошёл он к соседней двери. Заглянул в замочную скважину. Вернее, в дырку. Замок давно испортился, его вынули — осталась маленькая дырка. Дверь запиралась лишь изнутри на крючок.

В дырку был виден только верх стола, заваленного свёртками и какими-то коробками. На краешке стола дымилась папироса. За столом — дальше — виднелось окно. За окном от ветра чуть шевелились кусты черноплодки. Гришка долго ждал, надеясь увидеть самого свистуна. Но тот что-то не спешил выставляться.

Смотреть на черноплодку в замочную дырку надоело, и Гришка выскочил на крыльцо. Обежал угол дома, взобрался на завалинку и осторожно, одним глазком, заглянул.

Высокий, плечистый, рыжий сидел в углу комнаты на табуретке и что-то мастерил. Что — не разобрать. Сидел, склонившись. Видать было лишь красную шапку рассыпающихся волос. Был он в синей клетчатой рубахе, с не заправленным в штаны подолом. Рукава засучены. На сильных белых руках, звёздочками, чуть ли не в копеечную монету, сидели веснушки. «Во конопатый! — подумал Гришка. — Прямо живого места нет».

Дядька положил на пол какую-то рамку, подошёл к столу, сел спиной к Гришке. Взяв со стола папиросу, затянулся, выпустил под потолок синюю струйку. Неожиданно Гришка увидел лицо рыжего. В круглое зеркальце. Стояло на столе. Глаза рыжего щурились от дыма. Вдруг губы его шевельнулись в улыбке, а один глаз подмигнул Гришке. Гришка кубарем скатился с завалинки, сиганул, будто его жиганули по голяшкам крапивой.

«И чего это я?.. — опомнился он в огороде. — Я тут хозяин. Я и бабушка. Тоже… думает, не видали таких. Ещё почище!.. Вон у нас в классе второгодник Лапшенков. Ещё конопатей тебя!.. Художник… Мазурик ты, а не художник…»

К вечеру приезжий вышел на улицу. Гришка видел в окно как он направился к магазину.

У него были чуть закатаны штаны. Он шёл босиком. Ещё и пыль пяткой загребал. А ногам, видать, непривычно было. Ступит на острый камешек, и уж другой-то шаг осоторжненько делает. Правда, через каких-то три шага будто и позабыл про боль. Видно было как ему приятно идти вот так вот не спеша, босыми ногами по тёплой земле.

Спортивный интерес

Ласточки уже вовсю летали. Подныривали под стреху, а им навстречу — настырный писк-галдёж, требующих корма, птенцов. Ласточки, казалось, уже выбились из сил: уйми такую оравушку, насыть её!.. И они снова и снова выныривали из-под стрехи, торопясь поскорее вернуться…

Гришка будто их и не видел. Со ступеньки крыльца, нахохлившись воробьём от утренней прохлады, смотрел он на солнце. Ещё не распалённое до полуденной желтизны, чуть красноватое, оно с трудом поднималось за рекой над лесом, будто забиралось на крутую высокую гору.

— Доброе утро, Григорий Матвеевич!

Рыжий громыхнул пустыми вёдрами за спиной мальчика.

— Здравствуйте, — пробурчал Гришка? не оборачиваясь.

— А как меня звать, тебя не интересует?

— Не-а.

— Ну, тогда пошли на речку за водой.

— Кому надо, пусть идёт. Мне не надо.

Рыжий немного потоптался, скрипя половицами, посопел озадаченно.

— Думаешь, я за водой направился?.. — спросил.

— А то за чем же.

— Мне вот любопытно взглянуть: кто из нас двоих скорее на гору с полным ведром заберётся. Спортивный интерес.

— Нет у меня такого интереса.

— Не верю. А ну пошли… — рыжий слегка подтолкнул Гришку коленом в спину.

— Вы чего тут?!. — Гришка спрыгнул на землю. Обернулся, весь ощетинившись. — Вы чего тут?.. Раскомандовались?!.

Глаза рыжего щурились в усмешке.

— Я вот бабушке скажу, чтобы гнала вас. Ишь, приехал на нашу голову отдыхать — работать…

Рыжий сошёл со ступенек, присел на корточки, заглянул с низу в Гришкины глаза.

— И не стыдно тебе, такому лбу, бабушке жаловаться?.. Пошли лучше ей воды принесём.

— Я в другой раз, — не сразу нашёлся Гришка.

— Как знаешь, — и рыжий прошёл мимо, засвистел.

Тропа в конце огорода прямо из-под калитки сбегала вниз.

Речка была неширокой, с быстрыми прохладными струями. При въезде в деревню, у моста стоял столб с табличкой «Река Студёная». Если бы вместо «Студёная» было написано «Холодрыга», то это было бы правильнее, потому что многие в деревне так её и называли. В шутку, конечно. Несмотря на устрашающее название, купаться в Холодрыге летом было одно удовольствие…

С верху, от калитки, Гришка наблюдал за рыжим. Подвернув штаны, он уселся на край мостков, спустил ноги в воду. Поболтал ими.

— Эх, и благодать, замечу вам, Григорий Матвеевич! — сказал громко, даже на том берегу отозвалось.

Гришка отшатнулся, спрятался за столбик ограды, подумал:

«Глаза у него что ли на затылке?»

Рыжий зачерпнул в вёдра воды. Постоял над ними немного. Вдруг схватил одно, рванул вверх, и давай им крутить. И хоть бы капля вылилась!..

Рыжий поставил ведро. Он тяжело дышал. Поднял голову, взглянул на Гришку.

— Видал?

— Видал. А-артист из погорелого театра.

— Я не артист, Григорий Матвеевич, я художник, — и он подмигнул Гришке, как тогда, в зеркальце. И тоже рассмеялся. Лицо его стало красным, даже веснушки исчезли. — Спускайся сюда, — рыжий поманил пальцем.

— Зачем?

— Другой фокус покажу. Его только с близи увидишь.

Гриша, делая вид, что на фокус его не очень-то и возьмёшь, всё же спустился.

— Для начала познакомимся, Андрей Павлович, — рыжий протянул руку. — Ну, а ты-то с ведром так сумеешь?..

— А чего тут уметь? — Гришка взялся за дужку.

— Куда? Куда полное?! — рыжий отлил из Гришкиного ведра, сказал: — На. Пробуй.

Гришка крутнул раз, другой. Он уже победно взглянул на рыжего, мол, тоже… придумал упражнение для грудных, но тут… его обдало холодной водой от макушки до пят. Даже дух перехватило.

Какое-то мгновение он стоял неподвижно. Потом швырнул ведро далеко в сторону. Оно ударилось о воду, поплыло, мимо затопленной лодки, привязанной к мосткам.

— Фокус обещал показать, фокус, а сам что?!. Нарочно, да?!. — заорал он на рыжего, сжимая кулаки, надвигаясь на него. — У-у, фокусник!..

— Промашка у тебя вышла, — серьёзно, без тени улыбки сказал рыжий. — Бывает. Я тебе объясню в чём дело. И фокус ещё покажу. Когда обсохнешь, — он потянулся, чтобы снять с него рубашку, помочь.

— Да катись ты со своими фокусами из нашей деревни! — Гришка рванулся, стриганул вверх по тропе.

«Нас гореловых — вода не держит…»

Два дня он и видеть не мог рыжего. Он ходил по пятам за бабкой и зудел мухой: «Да гони ты его в шею. Больно он нам нужен — фокусник этот. Без него как хорошо жили», — и Гришка вздыхал, как вздыхают старики, вспоминая о прошедшей молодости. «Да как же его гнать, посуди сам, — отвечала бабка. — Живёт тихо, смирно. Не пьёт. С дровами да с водой никаких забот у меня. Ну — свистит. Чего там, весло свистит. Я дак привыкла — радио никакого не надо. С чего гнать-то человека? Ну — облился ты. Так ведь в реку-то он тебя не толкал? Нет, — немного подумав, бабка добавляла: — Вот батька твой приедет, тот, может, и погонит». «Ещё как погонит», — поддакивал Гришка.

А приезжий, видимо, и впрямь был фокусником, артистом и прочее. Потому что на пятый день он втянул-таки Гришку в одну затею, и тот перестал терзать бабку своим зудом. Вдвоём они выволокли на берег старую затопленную отцову лодку. Отец, уж который год, приезжая, смотрел на неё, качал головой, твердил: «Вот пропадает! Добро пропадает! Хозяйское добро гниёт!.." и — ни с места. Так бы она, может, и сгнила бы. А тут они в каких-то четыре дня высушили её, законопатили щели паклей и просмолили. Да, это был фокус…

А на пятый день, рано утром, Андрей Павлович в шляпе, обшарпанный ящик этюдника с металлическими складными ножками — на боку, под мышкой — большая синя папка, — спускался по тропе к реке.

— Эй, на карбасе! — зычно крикнул он.

— Есть на карбасе! — Гришка уже вставлял вёсла в уключины.

— По местам стоять!

— Есть, по местам стоять!

— Сниматься с якоря!

— Есть, сниматься с якоря!

Когда они оказались на середине реки, Андрей Павлович перестал грести. Он долго и молча любовался берегами. Лодка продолжала скользить. Вода, обтекая борта и опущенные вёсла, чуть слышно журчала.

Художник перегнулся за борт.

— Гриш, как думаешь, какого цвета вода? — спросил вдруг.

Мальчик тоже посмотрел за борт.

— Тёмная, но вообще-то прозрачная.

— А голубой она может быть?

— Ну, это в каком-нибудь тёплом Чёрном море. У нас такая не водится.

— Как сказать… А хочешь, мы такую прямо сейчас увидим?

— Здесь?

— Здесь.

— Фокус что ли?

— Считай, что фокус.

— Давайте!

Андрей Павлович зачерпнул горсть воды, встал.

— А ты сиди, Гриша, сиди, — сказал он и чуть разжал пальцы. — Смотри.

Падающие капли были действительно голубыми. Летнее небо отдало им свой цвет — цвет воды южных морей. Это было так странно и неожиданно. Гришка невольно проследил за одной каплей: из голубой она стала бесцветной и, уже упав, — тёмной глубиной реки. Но там, если смотреть вверх, капли оставались голубыми…

На другой стороне Студёной они долго бродили по лугам, обходя мелки старицы, с которых россыпями поднимались испуганные кулички.

Дошли до опушки леса. Солнце уже поднялось высоко, стало жарко, и они прилегли на густую короткую траву под высокой берёзой. Низкорослый куст рябины прикрыл своей тенью их лица. Сладко было вытянуться, раскинуть руки и смотреть в небо меж веток с продолговатыми листьями. А там — высоко-высоко — то падая вниз, то взлетая вверх подброшенным камнем, с невидимым трепетом крыльев, ронял на землю свою песню жаворонок.

— Андрей Павлович, вы бы хотели лежать так долго-долго?.. — спросил Гришка.

— Всю жизнь?

— Ага.

— Не выйдет.

— Почему?

— Счастье не бывает бесконечным.

— Это почему же?

— Как тебе сказать. Человеку нужны еще и мысль, и грусть и даже страдание.

— Что же хорошего в страдании-то?

— Гм, — усмехнулся Андрей Павлович. — Так-то оно так… Только вот Пушкин сказал: " Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать…» Задумывался когда-нибудь над таким?..

— Нет. Нам в школе ещё про эти слова не говорили.

— Понятно. Придёт время и ты, может, задумаешься…

Андрей Павлович повернулся на грудь. Сорвал длинный тонкий стебель тимофеевки. Он зажал его в кулак и, отставив на вытянутую руку, сказал:

— Смотри, Гриша. Только голову пригни. Ниже, ещё ниже… Вот.

Гришка увидел на самом верху стебля жёлтый шар солнца. Будто Андрей Павлович держал в руке цветок с огненно-яркой головкой.

— Ага! Здорово!

Он быстро сорвал стебель и сделал так же.

— Вот и я держу солнце на травинке! Она тоненькая, а солнце-то!.. И всё равно держится!..

Пора было возвращаться. И уже когда вернулись к лодке, Гришка сказал ворчливо:

— Ходили, ходили, а так ничего и не нарисовали. Зря что ли таскали этюдник с папкой?

Андрей Павлович взглянул на него и рассмеялся.

— Ну, вот охотник, на охоту собираясь, берёт ружьё?

— Берёт.

— А с добычей всегда приходит?

— Не всегда, — улыбнулся Гришка.

— Вот и я вроде охотника: с ружьём, но без добычи. Правда, кое-что запомнилось, осталось вот здесь, — Андрей Павлович постучал пальцем по лбу. — Есть над чем подумать. А добыча будет. Айда купаться.

— Айда!

Андрей Павлович с разбега бросился в воду. Вынырнув, отфыркался, тряхнул головой так, что с неё искрами посыпались брызги. Потом он выкинул вперёд левую руку, хлопнул ладонью по воде, звучно, с оттягом; выкинул правую и — пошёл, не поворачивая головы сажёнками. Под водой гребки его были мощными. Он чуть не по грудь выскакивал из воды. Казалось, он не плыл, а шёл по дну. Ладони его рук при ударе о воду издавали красивый щелчок. Всякий со стороны залюбовался бы…

Повернув обратно, художник увидел Гришку. Он стоял по колено в воде. В глазах его было восхищение. То, как легко и сильно плыл Андрей Павлович, поразило его больше, чем все фокусы художника. Гришка поймал насмешливый взгляд Андрея Павловича, стушевался и… нырнул.

От беспорядочных ударов рук и ног, вода под ним закипела.

Возня очень скоро прекратилась. Гришка, встав на ноги, тёр глаза, будто в них попало мыло.

— Гришка, это ты так плаваешь?! — с удивлением спросил Андрей Павлович.

— Ага… — уныло глядя в сторону, ответил мальчик.

— Ну, дела?!. — казалось, художника ничто до сих пор так не огорчило, как эта новость. Он задумался.

— У меня никак… Ну, никак не получается. Голова всё вниз падает, руки-ноги — устают, а сам я — потихоньку тону…

Андрей Павлович будто очнулся.

— А ну, давай снова!

Гришка плюхнулся, завозился в воде с прежним шумом.

— Голову-то, голову поднимай! — пересиливая ревущий водопад, крикнул Андрей Павлович.

На мгновение показалось напряжённое, с выпученными глазами лицо Гришки. Показалось и опять ушло в воду.

— Да, дела, брат… — сказал художник, увидев всё, на что был способен Гришка. — Отец чего ж не научил до сих пор?

— Да ну его… — скривив губы, Гришка недовольно махнул рукой.

— Ладно. Давай так. Я чуть отойду, а ты постарайся добраться до меня. Руками разгребай, как крот землю. А ногами делай, как лягушка. Понял?

— Понял. Только, может, хватит…

— Это почему же?! Мы ещё и начать не начали!

— Толку не будет. Я знаю. Мы Гореловы… нас вода не держит…

— Кто тебе сказал?

— Папа сказал. Сказал, у нас в роду никто плавать не умел. Нас вода не держит…

— Заладил! — лицо художника нахмурилось, стало строгим. — Ты эту ерунду из головы выбрось! — он попятился. Вода стала ему по горло. — Давай, Гришка! Плыви ко мне, как я тебе сказал. И только попробуй не доплыть!..

У Андрея Павловича было такое злое и решительное лицо, что Гришка не посмел ослушаться.

Он смерил глазом расстояние. Понял: допрыгнуть не удастся. С шумом втянул в себя воздух, будто простился с белым светом, и — бросился вперёд, как говорится, навстречу своей судьбе…

Он продолжал судорожно молотить воду и тогда, когда широкая ладонь упёрлась в его грудь, чуть приподняла над водой.

— Есть, Гришка! Есть рекорд! Доплыл!.. — весело кричал Андрей Павлович.

Мальчик шумно дышал. Он не сразу понял, что произошло. А когда понял, то с трудом улыбнулся посиневшими губами.

— Это я сам?.. Дядя Андрей, сам, да? ВЫ не подходили?

— В том-то и дело, что сам! Без обмана!

Художник подхватил мальчика под мышки, подкинул вверх.

— Сам! Сам, Гришка!.. Да ты у меня Холодрыгу через неделю — другую переплывёшь! Вот увидишь!..

Роман Васильевич

Андрей Павлович, насвистывая, работал за стеной.

Гришка на кухне чистил картошку. Бабушка сидела рядом, подперев щеку тёмной, изрезанной морщинами, ладонью. Слушала внука. Слушала недоверчиво, поглядывала: не посмеивается ли.

— Когда уж совсем нарисует, несёт на выставку, — рассказывал Гришка.

— Так сразу у него и берут?..

— Не сразу. Сперва комиссия смотрит. Из художников тоже. Так кучей и смотрят: брать, не брать. Бывает, что и не берут. Да ещё так отругают, что только перья полетят.

— За что ж ругать? Человек старался, а его ругать… Ты это брось.

— За что… Чтобы рисовал как надо и лучше.

— Ну, да! Станет тебе человек от ругани рисовать лучше. Милку вон поругай, так и та — доиться меньше станет. А тут человек… Иной и совсем плюнет с горя, запьёт и рисовать бросит.

— Бросит… Бросит — значит не художник!

— Ты-то, ты-то почём знаешь? Знающий какой выискался.

— Андрей Павлович мне говорил. Говорил: сам он после ругани погорюет немного и опять — за дело. За рисование. Помаленьку, говорит, настроение и подымается. От работы.

— То-то он такой разухабистый. Денег-то хоть много получает за своё свистение?..

Гришка в сердцах швырнул на стол нож, сердито уставился в светлые, помутневшие от долгой и трудной жизни, глаза бабки.

— Ты бы так свистела!.. А про деньги я не спрашивал.

— И то верно, Гриша, — смутилась бабка, пристыжённая взглядом внука, — не хорошо считать чужие-то… А и по нему видать, не гребёт лопатой.

Бабка подняла голову. На глаза ей попался карандашный рисунок, который художник сделал с неё. Сам и прикнопил: на память. «И дёрнул меня леший за язык», — с досадой на себя подумала она.

— Слышь, Гришк, — оживилась вдруг бабка, — никак тебя кличет.

— Ага! Сейчас! — отозвался Гришка на голос из-за стены.

— Куда это? — чуть заискивающе спросила бабка.

— На почту. На переговоры.

— А тебе-то с кем разговоры разговаривать?

— С кем, с кем!.. Собирались вместе, вот и пойдём.

— Смотри, не мешай Павловичу. У него, может, дело. Серьёзное.

— Без тебя знаю! Будешь тут… — всё ещё сердился Гришка.

— Готов? — вошёл в кухню Андрей Павлович.

— Всегда готов!

— Добро.

На почте была одна Анька Шапкина, дочь бригадира Василия Шапкина. От нечего делать Анька била мух газетой свёрнутой в трубочку. Она подкрадывалась к ним, сидящим на стене, и — хлопала. За этим занятием они её и застали. Анька смутилась, покраснела, зачем-то одёрнула платье.

— Вам Москву, да? Москву?.. — засуетилась. — Сейчас попробую. У нас отсюда Москву ещё никто не заказывал. И художники к нам в Вязовку ещё ни разу не приезжали, — она во все глаза смотрела на Андрея Павловича. Прямо так бы и съела, будь он солёным груздём на вилке. Настала очередь краснеть Андрею Павловичу.

Наконец Шапкина вспомнила за чем к ней пришли.

Она старалась изо всех сил. Но что-то всё не ладилось на линии.

Андрей Павлович то и дело выходил на крыльцо. Уже целую пачку папирос выкурил. Здесь же на крыльце, вконец уставший от ожидания, маялся Гришка. У него уже слов не было ругать ни в чем не повинную Аньку. А она, хотя на почте никого не было, время от времени выкрикивала не своим голосом:

— Кому Москву? Москва на проводе!..

— Ну как? — устало спросил Гришка, когда Андрей Павлович вышел последний раз весь растрёпанный, мокрый, красный, будто брёвна ворочал.

— Поговорили, — протянул он. — Ох, поговорили, — он немного отдышался, улыбнулся.

— А про какую книжку вы всё кричали?

— А-а. Я делал рисунки к этой книжке. Теперь выяснилось, что сроки сдачи работы отодвинулись. Так что, похоже, Гриша, могу я ещё месяц дурака повалять…

— Здесь, у нас?!

Андрей Павлович кивнул.

— Вот здорово! — обрадовался Гришка.

На крыльцо вышла Шапкина, заговорила виновато:

— Андрей Павлович, в другой раз, если надо будет, вы уж заранее скажите. Я постараюсь… Вот увидите…

— Спасибо, милая. Только мне, может, больше не понадобится.

— А, может, и понадобится, — строго сказал Гришка. — Так что в другой раз к нашему приходу, чтоб всех мух перебила.

Шапкина так и вспыхнула.

— Вот я кому-то сейчас тресну. Так тресну!..

На обратном пути, свернув у колхозной конюшни, они пошли широкой тропой между высоким частоколом заборов. Над заборами, со стороны хозяйских огородов, зеленели яблони и вишни.

Гришка вдруг остановился.

— Роман Васильевич… — удивлённо произнёс он.

Андрей Павлович повертел головой, оглянулся.

— Где ты видишь Романа Васильевича?

— Да вон он. Стоит, — Гришка мотнул головой.

— Козёл этот?

— Ну, да.

— Ну, и имечко! Прямо государь батюшка, а не козёл. А красавец-то!.. Ах, красавец!

Большой серый козёл, с длинными кривыми рогами, как старинные турецкие сабли, будто почуял что-то неладное. Он расставил передние ноги с раздвоенными копытцами, опустил голову так, что конец бороды лёг в дорожную пыль. Словом, изготовился к бою. В его чёрном зрачке, узком, как щель копилки, кроме злой, беспричинной досады на весь белый свет, ничего не было.

— Нам что — следует его бояться? — спросил Андрей Павлович.

— Плохо дело… — ответил Гришка.

— В чём, собственно, плохо?

— Это тёть Катин козёл. Он из стада убежал.

— Ну и что?

— Раз убежал, значит дурь на него нашла. На него находит. Теперь не на один день запропаститься может. А уж пьяного встретит, на край света за ним погонится. Тёть Катя искать его станет. А найдёт, так его ещё надо привести. Хорошо, если дурь с него схлынет. Тогда смирный-смирный станет. Сам пойдёт и тащить не надо. Только знай, когда с него дурь схлынет…

— Так, может, мы его прямо сейчас и приведём к хозяйке?

— Хорошо бы.

— Попробуем?

— Давайте, — с сомнением в голосе произнёс Гришка.

Они подходили к козлу с двух сторон. Один — справа, другой — слева. Осторожно. Роман Васильевич поводил глазами и всё чего-то ждал. Не иначе, как случая пустить в дело рога.

Андрей Павлович изловчился-таки, схватил обеими руками за кривые турецкие сабли. Схватил крепко.

— Держите?! — воскликнул Гришка.

— Держу.

Гришка упёрся в костлявый зад козла, попытался столкнуть его с места. Не тут-то было.

И уж когда Андрей Павлович в рывке напряг все силы, а Гришка поддал Роману Васильевичу коленом под зад, да не один раз, — козёл сделал шаг-другой.

После этого все трое долго отдыхали.

— Ты вот что, Гриша, — сказал художник, — запрыгни на него верхом, да задай ему шпоры. Авось, пойдёт.

Так и сделали. И дело действительно пошло. Только останавливаться, перевести дух, всё равно приходилось. За этими остановками узнал Андрей Павлович от Гришки историю козла.

Был тот когда-то козлёнком. Хозяйка назвала его Ромкой.

Как-то по телевизору шёл документальный фильм про овец и коз. Ромка вошёл со двора в открытые двери, подумал: кто его там зовёт? Вошёл и уставился в телевизор. И не отогнать было. Так и простоял, пока вся программа не кончилась. С тех пор только и норовит проскочить в дом, посмотреть на голубой экран. Все удивляются: «Ну, прямо человек! Так по-умному смотрит, ровно что понимает…» Через это и стал Ромка Романом Васильевичем.

— Ну и козёл! — не переставал удивляться Андрей Павлович.

— Это что, — вспомнив, спохватился Гришка, — у тёть Кати петух есть! Большущий, рыжий-рыжий.

— Как я?

— Ага, — рассмеялся Гришка. — Так этот петух собакам проходу не даёт. Как он их чует?!. Бежит собака за забором, мимо. Петух перелетит через забор и — ей на голову. Клювом долбит, бьёт шпорами, крыльями. Собака, бедная, на одном месте вьюном вертится, визжит. Потом помчится, как угорелая, дороги не разбирая. А петух на ней…

— Ну и звери у тёти Кати. Как на подбор — все с характером. Поехали, Гриша, дальше.

Наконец втащили козла в хозяйский двор.

Вышла тётя Катя, маленькая, полная, с улыбчивыми глазами. Даже не верилось, что строптивый козёл и петух-хулиган — её живность.

Она всплеснула руками, запричитала:

— Господи ты мой! Батюшки-светы, Роман Василич! Опять задурил?!

И тут раздалось жалобное блеяние явно очень маленького, злыми людьми обиженного, козлёнка. Андрей Павлович не верил своим ушам: чтобы такой голосок принадлежал существу, которое только что вконец измотало его и Гришку.

— Ой, спасибо, родные! Уж как и благодарить мне вас?! Не поленились, привели. Ой, спасибо-то!

— С телевизором-то вести бы его, так плёвое дело, — сказал Гришка.

— И не говори, Гришенька, — махнула рукой тётя Катя. — И верно плёвое, только телевизор, небось, не легче моего Романа Василича. Где ж с ним по кустам шастать?..

— Да, не потаскаешь, — улыбнулся Андрей Павлович. — А с вашего Романа Васильевича я как-нибудь приду наброски поделать. Не возражаете?

— Да нет, он у меня смирный. Уж кода только дурь на него… — не поняв, забеспокоилась тётя Катя. — Вы уж его не трогайте.

— Ничего худого я ему не сделаю, — Гришка и Андрей Павлович рассмеялись. — Я его немного порисую.

— Это козла-то?..

— Да.

Тётя Катя только пожала в недоумении плечами. Потом, спохватившись, сказала:

— А вы переезжайте ко мне. У меня комната есть. Большая, просторная, светлая. Рисуйте себе на здоровье. Тихо, покойно. Никто не помешает. И телевизор у меня. Работает.

— Спасибо, Екатерина Васильевна. Мне и у Анастасии Макаровны с Гришкой хорошо.

— Мы ему не мешаем, — хмуро вставил Гришка.

— Не мешаете… Вот приедет Матвей… Он ведь что пьяный, что трезвый — всё чумовой. Хлопот с ним не оберётесь…

— Какой Матвей? — не сразу сообразил Андрей Павлович.

— Да Гришкин отец.

Гришка стоял молча, потупившись.

Себя узнать

Анастасия Макаровна, тяжело дыша, вбежала к Андрею Павловичу.

Засунув руки в карманы, задумавшись, с дымящейся папиросой в зубах, художник стоял у мольберта.

— Павлович, слышь, Павлович, Гришка-то как есть тонет!

— Гм…

— Павлович, да ты спишь стоя, ай нет?! Спасать надо!

— Кого спасать? — ещё не очнувшись, рассеянно спросил Андрей Павлович.

— Кого, кого!.. Бестолковый какой! Гришку! Внука моего спасать!

— От кого спасать?

— Да тонет он! В Студёной. Я бельё пошла полоскать, смотрю: тонет внучек мой! Бросила таз, к тебе вот…

— Вон оно что. Пойдём, посмотрим.

— Тут спасать надо, а он «посмотрим…»

Бабка в сердцах пнула ногой дверь, выкатилась на крыльцо. Андрей Павлович следом.

Спустились к реке.

— Вон он!.. Ещё мельтешится. Павлович, отвязывай лодку скорее, не ровён час…

Андрей Павлович присмотрелся.

— Ни черта он не тонет.

— Да как же не тонет, мазурик ты этакой!.. — бабка своими маленькими сухонькими кулачками забарабанила в спину Андрея Павловича. — Отвязывай лодку, кому говорю!

— Анастасия Макаровна, да успокойтесь вы наконец! Не тонет ваш Гришка. Плывёт он.

— Виданное ли дело, чтобы кто из Гореловых плыл.

— Да вон же — рукой нам машет. Ну!.. Присмотритесь. Брассом плывёт.

— Разом, разом… — передразнила бабка. — Разом и — на дно. — Она приставила ко лбу ладонь козырьком.

Голова Гришки погрузилась в воду. Над исчезнувшей макушкой лопались пузыри спокойного выдоха. Вот показалось лицо с широко раскрытым ртом. Со лба по щекам стекали струйки воды. Теперь это сосредоточенное лицо было ближе.

Пошатываясь, Гришка вышел на берег. Он виновато улыбался.

— Аспид ты этакий! Бабку старуху чуть в гроб не уклал, — Анастасия Макаровна, прижимая кончик платка к глазам, смотрела на внука. Но в её голосе была теперь и радость, что вот он её Гришка — перед ней, живёхонький.

— Я тебе разрешал? — строго сказал Андрей Павлович.

— Вы же всё время заняты, — Гришка смахнул с лица набежавшие капли.

— Я тебе разрешал?!.

— Ну, чего такого, чего такого? Туда я доплыл как с вами. Там отдохнул и — обратно. Попробовать хотелось…

— За такое пробование я тебя, — художник искоса глянул на бабку, — выдеру. Бабушку только напугал.

— Да я же кричал ей, махал, чтоб не пугалась. И почём я знал, что она увидит?

— Кричал, кричал… И накричал… А если б я увидел?

— Вы бы меня похвалили.

— Ну, мазурик!.. — художник крякнул, едва сдержав улыбку. — Вот что, Анастасия Макаровна, бельё мы выполощем и принесём, а вы идите. Андрей Павлович сердито кивнул на Гришку. — Я этому аспиду сейчас задам трёпку.

— Задай, задай, Павлович. У тебя-то рука мужицкая, — всё ещё бранясь, кряхтя, бабка пошла вверх по тропе.

— Ты был уверен, что хватит сил? — спросил Андрей Павлов.

— Ещё бы! Тренировались-то сколько.

— Всё равно, без меня нельзя было. Слишком рисково…

Гришка хмуро смотрел в землю, елозил пяткой.

— Ладно. Признайся: страшновато было?

— Чуток было, — Гришка поднял голову. Лицо Андрея Павловича оставалось серьёзным, а в глазах вспыхивали весёлые огоньки, и губы… вот-вот улыбнутся.

— Я, как увидел, сразу понял: махнул, чертёнок, в оба конца, -сказал он.

— Ага! — Гришка так и вспыхнул радостью. — В оба!..

— Чего там, держаться на воде ты научился. А то, что рискнул, между нами говоря, — очень здорово. Рискнул и немного узнал себя — на что способен, — Андрей Павлович подмигнул Гришке. — Без риска такого не узнаешь. Ты преодолел боязнь, страх. Это, брат, великое дело.

— Великое! — поддакнул Гришка.

— Теперь тебе есть за что себя уважать.

— Есть!

— Да ты погоди. Вникни. Я ведь не о хвастовстве. Я о том, как важно знать: ты МОЖЕШЬ… Серьёзное это дело — себя узнать…

Пожалуй, Гришка мало что понял из слов Андрея Павловича, но эти слова до краёв наполнили его мальчишечье сердце отвагой.

— Теперь я без отдыха попробую туда и обратно! Да мне это!.. Вот хоть сейчас!..

— Цыц, мазурик! — одёрнул его Андрей Павлович. Он с трудом сдерживал охватившую его радость за Гришку. Как он его понимал, почувствовав себя, пусть на минуту, сверстником мальчика! Но через эту минуту он опять был взрослым, умудрённым жизнью человеком. И в том была тоже — своя радость: именно его взрослость больше всего нужна была сейчас мальчику. — Не спешить, — сурово сказал он. — И только посмей без меня… Понял? Я ведь говорю серьёзно. Понял?!.

— Понял, дядя Андрей. Чего там…

— Видишь таз с бельём?

— Ага.

— Одевайся и тащи его сюда. Полоскать будем.

Капли голубые, капли красные

Солнце уже клонилось к вечеру, а над деревней всё ещё стояла плотная, одуряющая тишина жары.

Куры, что были пошустрей, забрались в норы под сарай или баню, полёживали там, терпеливо дожидаясь, когда поползёт по самой земле предвечерний холодок. Другие же, беззвучно, пошатываясь, бродили по двору. Сделав шаг-другой, замирали, закатывали глаза под жёлтую тонкую плёнку века, и то поджимали одну ногу, то — другую. Казалось, они прислушиваются к тому, как по капле уходит из них жизнь.

В этой тишине приближался звук работающей машины. Он слышался как нарастающий грохот.

У дома Анастасии Макаровны грохот оборвался.

С металлическим звоном брякнула дверца. Из молоковозки выскочил Матвей Горелов. Низкорослый, подвижный, весь из костей и катышей мускулов. С тёмным от пыли и щетины лицом. Горбоносый, с тугими желваками на крутых скулах. Желваки так и ходили под кожей. Он был навеселе. Час назад заехал Горелов к Василию Шапкину. Застал его дома. Передал ему новенькие шестерёнки и подшипники для мотоцикла, которые обещал давно и достал с трудом. На радостях Шапкин кинулся в чулан, извлёк из старого валенка две заначенных бутылки. Одну сунул в карман Горелову, другую — тут же распили…

Теперь он подрулил к дому. Взбежал на крыльцо. Хлопнул дверью.

— Мать, где ты?! Здорово!

— Тут я, — откликнулась Анастасия Макаровна без особой радости. Она узнавала сына по этому резкому хлопку дверью, который всегда её пугал.

— Живёте-то как? Кислороду всем пока хватает?

— Да чего нам. Живём, — сказала она, подумав: «Никак опять молковозка его мимо бутылки не проехала…»

— А в городе-то кислород скоро по карточкам давать станут. Жара. Пылища. Дышать нечем. Слыхала по радио. В Японии. Так там автоматы на улице специальные. Кинул деньгу, подышал кислородом и топай дальше. До другого автомата, — Горелов вспомнил как они с Шапкиным долго смеялись над этими автоматами. Вспомнив, махнул рукой, спросил: — Гришка-то как?

— А чего Гришка-то? Трескает за двоих, по деревне гоняет и дрыхнет без задних ног. Растёт твой Гришка.

— И то ладно. Огурцы, капусту поливает?

— Поливает.

Горелов, сидевший до того в кухне на лавке, вдруг вскочил. Сунул кулаки в карманы засаленных штанов. Заходил из угла в угол.

— Слыхал я, мать, шатуна пригрели. Ну, показывай. Где он там.

Бабка почувствовала боль в пояснице, слабость в ногах.

— Какого ещё шатуна?

— Будто не знаешь. Да рыжего этого!

— Художник он…

— Да по мне, — перебил Горелов, — хоть апостол с иконы, — и шагнул в сени.

— Да нет его сейчас. В Мокровецкие луга ушёл.

— Ишь, куда намылился! — Горелов присвистнул.

Он толкнул соседнюю дверь, и так и остался стоять у порога.

Увидел рюкзак, тонкие плоские ящики с ремнями, папки… Ещё когда сидел у Шапкина, подумал: «Рыжий-то — никак тот самый…» Да, похоже, не ошибся… И вспомнил Горелов как гнал машину из района по лежнёвке на Дымки. Где-то на двадцатом километре он его и увидел. Стоял, семафорил — руку поднимал. Да ещё улыбался. Мол, вот я какой: всей душой к тебе. Попробуй, не останови. Вот это тогда и взбесило Горелова. К тому же он был зол. Обещали ему поставить новый кардан вчера, а поставили другому. «Ишь, лыбится, — подумал он, нажимая на газ, — турист заморский. Потаскай, потаскай куль свой с причиндалами! Мужик ты ядрёный. И нечего, нечего ручонку-то подымать. Это там у вас, в большом городище такси всякие про вашу честь. У нас не то. У нас одно слово: глубинка. Кукуй, милый! Детей мне с тобой не крестить…» — и он на полном ходу проскочил мимо.

Горелов стоял и рассеянно слушал мать.

— Сперва гнать я его хотела, свистуна этого. И Гришка тоже: гони, бабушка, гони. Катерина звала его к себе. А он так у нас и остался. Не жалею, хороший, ладный мужик. Не скажешь, что без царя в голове, непьющий всё же. И Гришка к нему уж так прилип — не отлепить. Лодку твою… — неожиданно вспомнила бабка, — наладил. Слышь, Матвей, ни копейки не взял. И не заикнулся об том. У тебя-то, срамота одна, руки всё не доходили. Так и пропала бы лодка-то…

Но Горелов уже не слушал.

— Так. Ясно почём апельсины, — сухо оборвал он мать. На скулах заходили желваки.

Он решительно вошёл в комнату, сгрёб всё, что лежало на столе, стал засовывать в рюкзак.

— Ты чего надумал, мазурик ты этакий?! — закричала бабка, бросаясь к нему.

— Что надо, — сказал он, отталкивая её сильной жилистой рукой. — Пускай у Катерины живёт. Нечего ему тут.

— Да ты погоди!..

— Нечего годить. Я приехал с ночёвкой. Спать здесь буду.

— Чего тебе, и в чулане переспать можешь. Там тоже чисто, просторно, — бабка совсем забыла, что последнее время Гришка с художником спали в сарае на сеновале.

Горелов крутнулся так, что скрипнули каблуки сапог, зло сверкнул глазами.

— Шатун этот — в горнице, а хозяин, значит, — в чулане?!.

— Да тебе только ночь одну.

— И одну ночь не стану терпеть.

— Горелов выбегал на улицу, заталкивал вещи в кабину.

Последний раз проходя по двору, он увидел упавшую с частокола старую галошу. Пнул её в сердцах так, что дремавшие стоя куры, дробью сыпанули по сторонам.

От тёти Кати он скоро вернулся. Высунулся из кабины, морщась, потирая зад. Козёл достал-таки его рогами. Горнелов не заметил как он, чёрт бородатый, подкрался. Правда, и он хорошо его саданул по хребтине одним из ящиков художника. Что треснуло: то ли ребро у козла, то ли ящик — Горелов не понял.

Со ступеньки машины он крикнул:

— Мать, Гришка-то где?

— Почём я знаю, — не сразу отозвалась Анастасия Макаровна. — На реке, может.

— Ясно почём апельсины, — весело ответил Горелов, чуть прихрамывая, направился к реке.

На берегу он было подумал: «Что это там за пацанёнок болтается в воде?» Но тут пацанёнок его окликнул:

— Папк! Папк! Гляди!..

И Гришка пошёл брассом поперёк Холодрыги. Он доплыл до середины, развернулся и — к берегу.

Отец стоял у самой воды. Хмель горячей радости бил ему в голову, переполнял его. Он приседал, с силой бил жесткими заскорузлыми ладонями по коленям, будто перед ним выплясывала отчего-то сдуревшая вдруг огромная щука, и взять её — ой как было бы здорово!

— Ну, стервец! Ну, стервец! — выкрикивал он. — Плывёт, мазурик чёртов! САМ плывёт! — он горячо посматривал по сторонам: ну хоть бы ещё одна душа оказалась рядом, порадовалась вместе с ним. Где там!.. Никого не было. Ну и шут с ним! — это ж подумать: Горелов плывёт! Все у нас в роду, как колуны плавали, а этот соплячишко!.. Ну, даёт!.. Ну, Гришутка!..

Он вошёл в воду по пояс. Прямо в сапогах, в штанах. Протянул навстречу руки и, наконец, подхватил Гришку. Прижал мокрого к себе. Защекотал щетиной его шею. Задышал ему в лицо жаром пота и вина.

— Гришк, да как же это ты насобачился?!.

Гришка весёлый, возбуждённый, ещё глубоко и часто дышащий, с трудом вырвался из цепких объятий отца.

— Дядя Андрей… научил… — выдохнул он.

Горелов перестал смеяться, брови дрогнули, между ними легла короткая глубокая морщина. Полез в карман, достал мокрую пачку папирос. Повертел её в руках, скомкал, выбросил.

— Папк! Папк! — тормошил его Гришка. — Гляди! Капли!.. Голубые, как небо! Ты вот так погляди! — и Гришка подбросил одну за другой пригоршни воды.

Горелов смотрел на падающие брызги без всякого интереса.

— Да ты присядь, папк! Снизу глянь. На небо…

— Капли-сопли показал тоже он — рисовальщик хренов?

— Ага! Он! — Гришка всё ещё улыбался. Думал: вот-вот и отец поймёт, удивится, обрадуется.

— Ну и трепло-о… — покачал головой Горелов, медленно погружаясь в тяжёлую муть досады. — Капли выдумал… Ерунда это собачья. Он тебе мозги пудрит, а ты, несмышлёныш, и уши развесил. Капли… А хочешь — вдруг оживился Горелов, глаза его заблестели, — я тебе красные капли покажу?! И без обмана будет. Налью в стакан портвейна — вот тебе и — красные. Целая посудина. — Горелов устало и как-то обречённо расхохотался. — Капли… — повторил он, мотая головой. Он посмотрел на Гришку. Холодно сощурил глаза. — А я ведь вашего рисовальщика турнул. Теперь у тётки Кати будет жить.

— Как турнул?!

— Так. Ты ведь и сам к бабке приставал: гони его.

Гришка вдруг съёжился, посинел, будто от холода. На тощей спине выперли лопатки, как крылышки у птенцов ласточек, когда они ещё в гнезде.

Его трясло. Он натягивал рубаху. Она не лезла, липла к мокрому телу, никак было не просунуть руку в рукав. Гришка рванул, рубашка треснула по шву где-то у плеча.

— Ты, папка, знаешь кто, — произнёс он стуча зубами, с трудом выговаривая. — Ты, папка, гад. Вот кто ты…


Спускалась полночь. Душная, как бывает в предгрозье. Ни шелеста ветки, ни шума травы, ни птичьего вскрика. Всё затаилось в ожидании. Даже само небо — густо-тёмное, низкое. Лишь на востоке, далеко-далеко, сквозь волокнистый лоскуток расползшейся тучки помаргивала, словно в удивлении, маленькая звёздочка. Она казалась шариком, матово светящимся сквозь лиловую толщу воды…

На ступеньке высокой, крутой лестницы, приставленной к проёму дверцы сеновала, сидел Андрей Павлович. Темень была такая, что и вблизи его нельзя было разглядеть. Только по малиновому пятнышку папиросы можно было догадаться, что там человек.

Он прислушивался к шуму, доносившемуся из дома. Там бушевал Гришкин отец. Он несколько раз выходил, заводил машину, куда-то уезжал, возвращался.

Время от времени выходила и Анастасия Макаровна. Всматривалась в густую темноту, окликала тревожно:

— Гришк! Гришк! Где тебя до такой поры носит?..

Неуверенно ступая, держась за рейки парников, она шла огородом.

— Павлович, ты здесь?

— Здесь, здесь.

— Не прибегал Гришка?

— Нет. Он придёт. Не беспокойтесь.

— Хоть бы Матвей-то скорее угомонился, — вздыхала бабка. — Совсем напосоудился. Вишь, чёрт окаянный, старое вспомнил. Они по весне порося годовалого зарезали. Хотели осеенью, да Нинка, жена его, пристала: «Давай режь, боров уже и в стайку не лезет. Отожрался». Зарезали, мясо продали. А она возьми да все денежки на шубу ухни. Хоть бы Матвею сперва об том заикнулась, нет. Весна на носу, а она шубу купила. Красивую. Не из меха, правда, из чего-то другого. Ну, купила, а его, значит, с носом оставила. Принесла ему какие-то заграничные носочки блескучие. Мол, умоешься и этим. Обиделся мужик, конечно. Всё забыть не может…

Постояв ещё немного, бабка шла обратно, окликая по пути пропавшего Гришку.

В доме становилось тише. Похоже, усталость и хмель брали своё: уламывали Горелова. Но вдруг раздался глухой деревянный стук, послышался звон бьющейся посуды.

На крыльцо выбежала бабка.

— Павлович, Павлович! — закричала совсем чужим, надсадным голосом. — Оборони, Павлович!..

Художник спрыгнул с лестницы. Пошёл, наступив на брошенный по ноги окурок.

В кухне, навстречу ему поднялся Горелов. Глаза ввалились, щёк не было — одни желваки. Грязный лоб блестел крупными каплями пота. Там же на лбу белело прилипшее огуречное зёрнышко.

— А-а, явился, не запылился… Ну, что, Павлович, узнаёшь? — сказал Горелов, кривя в усмешке почерневшие губы. — Должен помнить. Не меня, конечно, мою машину. Как я мимо тебя тогда на лежнёвке… с песнями… А ты-то ручонку тянул, семафорил. Помнишь?..

— Нет, не помню. Много машин мимо проскакивало.

— Брось, — Горелов погрозил пальцем, — помнишь. Не каждая машина молоковозка. Не-ет, ты помнишь. Только хочешь показать какой ты хороший. Мол, чужое хамство мы не замечаем. Так? Так ведь думаешь?..

— Перестань, Матвей. Иди спать. Пора угоманиваться, — спокойно, чуть с досадой, сказал Андрей Павлович.

Горелов хлопнул себя по бедру, вскрикнул весело:

— Смотри, мать, какой перед нами человек! Спать укладывает. Вежливенько. По-культурному. На такого молиться надо. Он и тебя вон нарисовал — вылитая богородица.

— Уймись, Матвей, уймись, — тяжело вздохнула бабка. — Не трогай ты человека. Не чета он тебе.

— Верно, мать! Верно! Ты погляди. И лодку он справил. И пацана плавать научил. И всякими каплями-соплями мозги ему заполоскал. Ну — прямо аньгел, а не человек! Не чета нам, верно!

Глаза Горелова вдруг налились кровью. Лицо его стало совсем чёрным. Он вплотную приблизился к Андрею Павловичу, сказал, горячо дыша ему в лицо:

— А ежели б пацан мой утоп, а?!. Ты что же — мне такого же Гришку смастерил бы, а?! Или бы на картонке нарисовал? Отвечай…

Лицо Андрея Павловича горело огнём. Он почувствовал как задрожали, затряслись пальцы рук.

— Ну и погань же ты, Матвей. Так издеваться. Так куражиться… — он схватил его за шиворот. Ему показалось, что под пальцами, которые сейчас он не смог бы разжать, хрустнула шея Горелова.

Не помня себя, художник выволок в сени сразу обмякшее тело с жалким стуком каблуков о доски; втащил в соседнюю комнату. Рядом уже стояла бабка с полотенцами в руках. Он понял что надо делать. Быстро привязал Горелова к кровати и поспешил выйти. Потому что видеть и слышать как орёт и заливается слезами взрослый мужик — невыносимо…

— Не серчай, Павлович, на него. Проспится, раскается, — сказала бабка.


Он опять сидел на лестнице. Опять курил, всё ещё разгорячённый, перекатывая папиросу из одного угла рта в другой. Было уже совсем поздно. Но чиркать спичкой, смотреть на часы не хотелось. Да и не было сил даже на такой пустяк.

— Дядя Андрей, дядя Андрей, — наконец-то послышался зовущий шепот.

— Гриша?

— Я. Можно мне к вам?

Было странным вдруг от Гришки услышать такую просьбу.

— Давай, давай. Ведь я тебя только и жду. Ты бабушку видел? Она беспокоится.

— Видел, видел.

Один за другим они поднялись по хлипкой лестнице.

Укрывшись лоскутным одеялом, лежали и молчали. Андрей Павлович, прислушиваясь к дыханию Гришки, подумал: не скоро уснём.

— Дядя Андрей, а дядя Андрей.

— Что?

— Вы уж не сердитесь на папку, дядя Андрей…

— Да нет, Гриша. Я не сержусь. Всякое с человеком может быть. А папку твоего мне жаль. Много боли у него на душе. А не злой он. И тебя любит.

Под Гришкой зашуршало сено.

— Только вы уж не оставайтесь у тёть Кати, ладно?..

— Ладно. Завтра моё барохлишко перетащим, как думаешь?.. — Андрей Павлович улыбнулся своим словам.

— Ой… Конечно, дядя Андрей! Перетащим! Это мы мигом! Я уж был у тёть Кати, хотел, да она не позволила… — Гришка вплотную придвинулся к Андрею Павловичу. Приподнялся на локтях, затаив дыхание. Вдруг спросил: — Дядя Андрей, а у вас дети есть?

— Нет.

— А жена?

— Была, Гриша, да погибла. Разбился самолёт, которым она на север ко мне летела… Ты спи. Скоро утро.

Гришка горько вздохнул.

— Ей бы на поезде ехать.

— Тогда туда поезда не ходили.

Оба долго молчали.

— У моей бабушки ещё два сына были. Старше папки, — сказал Гришка. — Тоже погибли. Только на войне. И дедушка тоже… А старшего папкиного брата звали Иван. Тёть Катя его невеста была…

— Вон оно, значит, как. Хлебнула бабушка твоя горя. И папка, видать, тоже…

— Да-а, — протянул Гришка.

Андрею Павловичу показалось, что прошло много времени, прежде чем он услышал тихое посапывание мальчика.

Уже было совсем светло. Едва слышный дождь задумчиво шуршал по крыше. Андрей Павлович повернул голову и увидел в открытую дверцу туманную пелену дождя, лёгкого, как кисея. Даже отсюда чувствовалось какой он тёплый…

Гришка лежал рядом, лицом к нему. Одной рукой он обнимал Андрея Павловича за шею. Временами он что-то бормотал, хмурился. На щеке мальчика темнели грязные бороздки выплаканных слёз. Видно нелёгкий вчерашний день не отпускал его и во сне. Андрей Павлович едва-едва подул на лоб мальчика. Чуть шевельнулись волосы. Тревожная тень отлетела от его лица, и оно теперь выражало лишь сладость и безмятежность глубокого сна ребёнка.

Внизу послышались неровные шаги. Лестница задрожала. Андрей Павлович подумал, что кто-то по ней поднимается. Но никто так и не показался в проёме открытой дверцы.

— Петрович? Слышь?..

Художник с трудом узнал хриплый, усталый голос Горелова. Тот откашлялся. Сплюнул.

— Слышь, Петрович?.. Каюсь, накуролесил я вчера. Прости уж… — Горелов немного подождал: не будет ли ответа. — А ты оставайся у нас. Живи. Рисуй чего там тебе надо… А на меня зла не держи. По дурости моей всё так вышло. Скверно вышло. Прости уж…

— Да чего уж там… — не сразу откликнулся Андрей Павлович. Он боялся нечаянно разбудить Гришку.

В последний раз дрогнула лестница. Наступила тишина. Потом послышался чуть надсадный вой стартёра. Хлопнула дверца. Звук отъезжающей машины растаял в серой дождливой мгле пасмурного утра.

Андрей Павлович ещё долго лежал с открытыми глазами. Лежал пока не проснулся Гришка.

Александр ГИНЕВСКИЙ

Привет из Крыма

Вадька уезжал на юг, к морю. И папа его, и мама — тоже уезжали. Вместе с ним. На целый месяц.
Александр ГИНЕВСКИЙ

Дедушкины дождики

Маленькая повесть в рассказах про мальчика Витю, его дедушку и про деревню Бережок в дождистом краю