Детская электронная библиотека

«Пескарь»

Виктор АВДЕЕВ

В собачьем ящике

(Версия для распечатки текста)

В детдоме я жил сытно, учился в профшколе, где, правда, больше читал под партой Понсон дю Террайля и Генриха Сенкевича, работал в столярной мастерской. И все-таки в конце лета 1925 года я вновь убежал «на волю». Надоели казенные стены, однообразный паек, хотелось попутешествовать, повидать разные города, пережить что-нибудь значительное.

Одет я был чисто: в черную тужурку, широченные брюки-клеш, полубоксовые ботинки — под «братишку»; на поясе, в ножнах, носил финский нож: в наших краях это считалось шиком. Однако ночью я перепутал поезда, вместо тифлисского сел на воронежский, и тогда решил прогуляться в Москву: там тоже есть что посмотреть и можно выбиться в художники,

Пробирался я где пешком, а где зайцем, вместе с безработными на товарных поездах, или, как мы их называли, «красных пассажирах». Август стоял погожий, солнечный. В ларьках по дешевке торговали ситным хлебом, вареной колбасой, мясистыми сахарными арбузами, и я объедался всем этим до колик в животе.

На узловой станции Лиски ко мне подошел босой ладный паренек в кепке без козырька и вышитой грязной рубахе. Из-под его светлого нечесаного чуба открыто глядели красивые смекалистые глаза,

— Далеко едешь, пацан? — спросил он дружелюбно.

Я сунул руки в карманы тужурки, задрал нос и отвернулся. В лиловой полудневной тени, отбрасываемой стеной вокзала, ожидали поезда пассажиры с вещами; они могли решить, будто мы с этим мальчишкой одного поля ягода. Чтобы он не вздумал приставать, я уселся возле осовевшей от жары бабы в овчинном полушубке.

— Чего подлез? — вдруг вскинулась баба и торопливо подобрала свою кошелку с привязанными сапогами. — Ну-кась, проваливай! Знаем мы таких: трются, трются, а после своего добра недосчитаешься.

Я поспешил встать: еще услышат другие пассажиры и тоже начнут коситься. Странно: что это такое? Вчера мне охранник не поверил, что я еду с «мамой», и выставил из вокзала, сегодня разоралась вот эта баба.

По грязному перрону важно, вразвалку бродила свинья, чавкая арбузными корками; на самом солнцепеке храпел пьяный инвалид без шапки, в рваной шинели, и мухи облепили его раскрытый черно-лиловый рот; по железнодорожным путям, сонно посвистывая, ползал паровозик — «кукушка». Когда будет товарняк на Воронеж? От скуки я решил купить кружку квасу: вознаградить себя за полученное оскорбление. В подкладку штанов у меня были засунуты деньги, вырученные от продажи детдомовских простынь.

Возле меня опять незаметно очутился тот же беспризорник в грязной вышитой рубахе.

— Отогнала тетка? — безобидно смеясь, сказал он. — А ты бы плюнул ей в морду. Это ж буржуйка. Видишь, еще август, а на ней какая толстая овчина.

— Связываться неохота, — буркнул я.

— Правильно, конечно. Она все равно любую собаку перебрешет. Тебя как звать?

Это он уже хотел знакомиться. Я еще не знал, стоит ли мне до него спускаться.

—— Виктор, — все же почему-то ответил я.

— Откуда ты?

— С Ростова-на-Дону.

Последнее я приврал, чтобы оборванец не вздумал задаваться или что-нибудь отнять у меня. Наш Новочеркасск от Ростова отстоял всего в сорока верстах, но ничем знаменит не был, а среди беспризорников считалось, что Ростов для жулья — «папа», так же как Одесса — «мама», и в этих городах все ребята лихие битки, носят при себе ножи, кастеты. В подтверждение своих слов я ловко цвиркнул слюною сквозь зубы.

— А меня звать Валентин Кандыба, — с уважением сказал оборванец: он, видно, оценил мое искусство плевать. — Ребята в нашей школе звали Валетом. Я из-под Запорожья. От отца убежал. Он уездный следователь и сволочь вроде этой тетки... в общем когда-нибудь расскажу, — мальчишка беспечно тряхнул белокурой головой.— А я тебя, Ростовский, еще с утра заметил, только не знал, один ты ездишь или с каким корешком.

Меня покоробило.

— Почему ты думаешь, что и я... бездомный?

— Да кому ж это не видно? — удивился Валет. — Ты глянь на свои руки: все в цыпках... да и грязный весь, как свинью сосал.

Так вот почему меня выгнал охранник, зашипела баба?! Ну, коли уж станционный народ зачислил меня в «золотую роту» — играть в прятки нечего. Зачем мне тогда отказываться от знакомства с погодком? Я купил на пятиалтынный вареной требухи, у Валета в тайнике — под штабелем бревен за железнодорожной будкой — оказалась ржаная горбушка и баночка, на этикетке которой стояло неизвестное нам обоим слово «майонез». Когда мы наелись, он достал пачку папирос.

— Хочешь закурить?

Это совсем расположило меня к новому знакомству: я любил, когда меня угощали.

Ночевать мы отправились за поселок в копны сена. Лежать вдвоем оказалось тепло, весело: не страшно, что во сне прибьют или разденут, и мы решили никогда не расставаться.

Лоб у Валета был крутой, нос, облупившийся от загара, губы с решительной складкой; он не любил хитрить, и мне понравился.

Разбудили нас паровозные гудки. Всходило малиновое солнце, пышными молочно-розовыми султанами подымался дым из локомотивов у депо, у железнодорожных путей тускло блестела серебристая влажная полынь; мы побежали к водокачке, хорошенько умылись с песком, употребляя его вместо мыла и мочалки, и отправились на базар. Привоз пестрел просяными мужичьими бородами, задранными оглоблями телег, рогами мычащих волов; выпятив крутые бока накатом, лежали полосатые арбузы, блестела глазурь на новеньких кувшинах, макитрах, радугой колыхались разноцветные ленты в ларьках, крепко пахло яблоками, дегтем. Валет одобрительно подмигнул мне; я остановился возле арбы, на которой рябая баба торговала пахучими золотистыми дынями, протянул ей майонез.

— Купи, тетка.

— А чего это оно такое? — с удивлением глянула баба на никогда дотоле не виданную баночку.

— Сладость. К празднику.

— Не та ли сладость, что колеса мажуть? — недоверчиво спросил рыжий, красноносый муж бабы.

Моя баночка майонеза пошла по закорузлым рукам. Я стоял, пугливо взволнованный, и уже подумывал, не выбраться ли мне отсюда подобру-поздорову. Среди других покупателей, облепивших арбу, я увидел и Валета; он тоже, как и все, пробовал в руках дыню, нюхал ее и воровато косился по сторонам.

— Ежли б это было вино, — разочарованно сказал мне мужик. — Да ты откель взял эту... мазю?

— Дайте-ка посмотреть, — послышался рядом со мной приятный голос, и молоденькая дама в шляпке взяла баночку, — А-а, майонез! Это, мальчик, приправа к обеду. В нем горчица, уксус… так что к чаю не совсем подойдет.

Она ласково улыбнулась, а я, не мешкая, схватил баночку и стал выбираться из толпы.

— Шпана небось, — понеслось мне вослед. — Тут еще один вертелся такой же... щеголь с голым пузом.

Настроение у меня совсем упало: мужики чуть «массаж» не сделали, а майонеза так и не продал. За будкой стрелочника, недалеко от тайника, меня уже поджидал Валет. Он был очень весел и жестом фокусника поднял с земли тряпку: под ней открылись две большие дыни.

— Молодец, Ростовский, — сказал Валет таким тоном, будто это не он, а я достал дыни. — Ловко умеешь заговаривать зубы: не только хозяев, а и покупателей отвлек. А я этот майонез уже хотел выбрасывать: стащить стащил, а зачем он мне, и сам не знаю. Вот что, кореш, айда еще поработаем на базаре. Потом оставим себе одну дыню, остальные загоним в поселке и на вырученные деньги возьмем ситного. Знаешь, как подзаправимся!

Час спустя мы с Валетом сидели на лавочке под чьим-то забором и с аппетитом завтракали рубцом.

— Долго ты думаешь так вот... на воле? — спросил я.

Настроение теперь у меня было отличное: «торговля» наша кончилась вполне благополучно.

— Разве это может долго нравиться? День сыт, а день бит, да и осень подходит.

— В Запорожье к отцу вернешься?

Он отрицательно покачал головой.

— Знаешь, почему я убежал? Отец выпорол меня. Я стал ему говорить, что он гуляет, забыл маму, дома ж иногда хлеба нет, а он схватил ремень и... понимаешь? Он ведь следователь, знает закон! В Советской стране нельзя бить детей! Тогда я ночью порвал все его бумаги из суда, взял золотые часы и убежал. Поступлю в детдом, буду учиться на судового механика.

— А я хочу на художника. Куда двинем?

Ехать решили в Ленинград: и город большой, на кого хочешь можно выучиться, и море есть, хоть и холодное. Мне очень хотелось посмотреть море.

— В Лисках плохо садиться, — авторитетно сказал я. — Охраны — как нерезаных собак. Надо пройти до первой станции в сторону Воронежа, а там любая товаруха наша.

— Ну и темный ты мужик, Ростовский, — снисходительно рассмеялся Валет. — Кто же на товарухи садится? Одни грудные да инвалиды. Ездить надо на экспрессах. Понял? Как дипкурьеры. Вот это да! Заберемся под вагон первого же поезда — и дунем.

У меня по коже прошли мурашки, но показать, что я струсил, было стыдно. Ночью подошел экспресс Сочи — Москва. На перроне ярко горели фонари, паровоз, словно сердитый кот, распускал усы пара, позвякивали медные бляхи носильщиков, народ с чемоданами, корзинами пер в зеленые лакированные вагоны, важно, точно индюки, расхаживали охранники ТОГПУ. Попробуй-ка тут сесть зайцем! Сгребут как милого.

— Иди за мной, — дернул меня за рубаху Валет, и мы очутились с другой стороны экспресса в полной темноте. — Сейчас найдем собачий ящик, залезем — и как в купе: полный фасон.

Я мысленно простился с белым светом. Спотыкаясь о шпалы, мы тронулись вдоль состава, заглядывая под вагоны. Однако в поезде имелось всего два собачьих ящика, и оба предусмотрительно были заперты кондукторами, а может быть, просто в них везли более счастливых, чем мы, пассажиров— каких-нибудь нэпманских пуделей или фокстерьеров.

— Не повезло нам, Валет, — обрадованно сказал я. — Ну, да ты не горюй. Заночуем тут, а там, глядишь, какой товарнячок подвернется. Мне тетя всегда говорила: тише едешь — дальше будешь.

— Подумаешь: собачатники заняты, — присвистнул Валет. — Видишь, под вагонами рессоры? За них будем держаться, а сядем на ту вон железину над колесной осью — и пожалуйста. Только как поезд тронется, не смотри вниз на рельсы, а то голова может закружиться... Да что ты дрожишь как цуцик?

Уж не думал ли Валет, что я летучая мышь или овод и могу уцепиться даже за голую стену? Мало не на четвереньках забрались мы под вагон, в потемках я больно стукнулся обо что-то головой. Фу, до чего ж тут противно и неудобно: ни осмотреться, ни разогнуть спину, все приходится делать на ощупь. По неопытности я сел лицом к паровозу, а надо бы спиною.

Удары станционного колокола, давшего отправление составу Сочи — Москва, отозвались у меня в душе погребальным звоном, и я еще судорожнее вцепился руками в какие-то железки. Едва экспресс набрал скорость, как поднявшийся от движения ветер стал срывать со шпал пыль, мелкие камни и кидать мне в глаза, в нос, руки. Я зажмурился. Поезд летел без остановок на маленьких станциях, меня насквозь продуло; пока мы достигли узловой, у меня было иссечено все лицо, во рту и ушах полно земли, а сам я оглох от колесного грохота.

Я вылез из-под вагона, шатаясь как побитый. У Валета от холода зуб не попадал на зуб. Мы побежали в третий класс греться, а как только поезду дали отправление — вновь заняли свои места на рессорах. Теперь я уже освоился под вагоном и не так боялся.

Хмурым утром, после нескольких часов такой бешеной езды, мы вылезли на станции Грязи. Надо было достать чего-нибудь перекусить, отоспаться.

Набив животы ржаным хлебом и мятой прокисшей картошкой, которую нам по дешевке уступила привокзальная торговка, мы отправились за поселок искать копну сена или омет соломы.

— Холода наступают, — проговорил. Валет. — На север дуем. У Балтийского моря небось, знаешь, как сифонит? Торопиться надо.

Вечером мы опять покатили дальше — теперь забрались под самый тендер тифлисского экспресса. Из паровозной топки летели угольки, тянуло сухим теплом. На следующей узловой станции нас оттуда выгнал охранник с красной повязкой на шинели, с винтовкой за плечом. Поймать он нас не сумел: мы нырнули под медленно двигавшийся товарный порожняк и спрятались за будку стрелочника.

— Вот паразит! — выругался Валет. — И скажи, чего гоняет? Будто от нас с тобой паровоз надорвется и встанет среди поля. Дать бы ему кирпичом в ухо.

— В этом составе и кондуктора злые.

— Придется на ходу цепляться за подножку и одну остановку проехать на буфере. Ждать на этой станции нельзя, еще сграбастают.

В темноте на путях блестели красные, зеленые, желтые огоньки, слышались певучие рожки стрелочников. Мы прошли немного вперед и остановились возле рельсовых линий. Экспресс взревел, развил с места сильный ход. Когда он, грохоча, бешено вращая колесами, поравнялся с нами, Валет бросился бежать рядом с ярко освещенными вагонами, уцепился за поручни подножки, повис. Я растерялся, споткнулся о шпалу и упал.

— ... встретимся... — только и донес до меня ветер. Валет унесся в ночь, увозя мою дружбу и баночку непроданного майонеза.

Возвращаться обратно на вокзал я не решился и отправился пешком до следующего разъезда. Я не терял надежды встретить Валета на одной из ближних узловых станций; на рассвете мне удалось сесть в товарный порожняк, и я продолжал путь дальше, на Ленинград.

В солнечный ветреный сентябрьский день я на крыше пассажирского поезда приехал в Рязань. Куда податься беспризорнику? На городской базар. Может, там своего кореша Валета встречу. В кармане штанов у меня звякала серебряная мелочь, а в подкладке, за поясом, хранилась последняя кредитка — трешница. Толкучий рынок гудел, как шмелиный рой. Всюду что-то продавали, кого-то обдуривали; на обжорке из кастрюль торговок валил жирный и несвежий запах щей, вареной требухи; гнусаво пели калеки.

За небольшим столом стоял широкий в плечах лысый человек в матросской тельняшке, с крупным рябым лицом и папиросой в зубах. Перед ним лежали три новенькие карты, рубашками кверху.

— Ну, кто следующий? — хрипло скороговоркой частил он, прищурив от дыма глаз и словно прицеливаясь в окружающих. — Три листика мечу, проиграть хочу. Дед Андрей отказал мне тыщю рублей, велел оделять всех людей. Кто богатым хочет стать, прошу карту поднимать. За рубль отвечаю пять, за пять — двадцать пять. Туз выигрывает, шестерки шиш кажут. А ну, подходи, пробуй счастье, упустишь — не догонишь! Играй веселей, денег не жалей. Ну?!

Вокруг толпились любопытные, но играть никто не решался. Я наелся горячих щей с мясом, и мне просто хотелось зрелища. Вдруг мой сосед, пьяный и чубатый, в засаленном английском френче, с размаху швырнул на кон смятую пятерку. «Эх, вывози, косая!» Он открыл карту: это был трефовый туз. Рябой банкомет отсчитал ему два с половиной червонца. Бросая туз обратно, чубатый незаметно заломил ему угол, подморгнул толпе.

— Еще ставлю. Все одно пропью, так хоть судьбу-суку спытаю.

— Игры не повторяем, — подозрительно сказал банкомет. — Ты карту заметил. Ну, кто следующий? Веселей: деньги ваши будут наши!

— Отвод даешь? — зло усмехнулся чубатый. — Скажи спасибо своему богу. Раздел бы я тебя, как милочку.

Отходя, он вдруг шепнул толпе, преимущественно обращаясь к полноротому деревенскому парню в штанах навыпуск и в лаптях: «Не зевай, братва, у туза же угол помечен — верный шанц». На столике лежало всего три карты — новенькие, с бледно-розовыми рубашками, и средняя действительно была с явным рубцом на углу: туз. И как этого не видел банкомет? Эх, разиня! Меня словно жаром обдало: вот легкая возможность сразу поправить свои скудные делишки. Молодец чубатый дядька, добрый, и я скорее просипел, чем выговорил:

— Беру вот эту карту, — я торопливо ткнул пальцем в туза.

Эх, не опоздать бы: а то опередит деревенский парень в штанах навыпуск.

— Прошу, — прицелился в меня глазами рябой банкомет. — Стой, оголец, не открывай! А ставку за тебя кто сделает: Петр Великий? Деньги на кон, отец дьякон.

Ах да, деньги. Я у всех на глазах расстегнул штаны, срываясь пальцами, стал вытаскивать из подкладки пояса заветную трешницу.

— Гляди портки не потеряй, — засмеялись в толпе.

— Он, братцы, не «своих» ли ищет? Выбирай, малый, посмирней, чтобы не кусались.

Я молча, весь красный, положил трешницу на кон.

— На всю.

Посредине разложенных карт по-прежнему лежал туз. Я открыл его дрожащей рукой — и перед глазами у меня зарябило несколько бубновых подушечек: одна, две, четыре, шесть — это была девятка. Голова у меня закружилась, ноги ослабели, точно ватные, и я чуть не сел на пыльную мостовую. Куда же делся туз? И тут я заметил, что уже у всех карт загнуты углы. Как это могло получиться? Толпа оттерла меня от столика, я побрел сам не знаю куда, — Нарвался, дура! — нагнав меня, сочувственно сказал сутулый рабочий в спецовке. — Думал, что этот чубатый пьяница — случайный на базаре человек? Самый настоящий поднатчик. Одна шайка-лейка, чего только милиция смотрит. Я тут завсегда в депо хожу, всех в морду знаю, да сказать нельзя: порежут. Когда ты наклонился вынимать деньги, банкомет тут же переложил карты и загнул всем углы. Понял?

Воровать я еще не умел, просить стыдился и вечером на этом же толчке продал свою черную тужурку. Полураздетому ехать в Ленинград к суровому Балтийскому морю было холодно, я повернул обратно на юг. «Вольная жизнь» мне давно осточертела: голодушка, вши, затрещины со всех сторон, езда зайцем. И зачем я, болван, убежал из детдома? Учился бы в профшколе, столярничал, рисовал помаленьку: ведь и акварельные краски были и тушевальные карандаши!

Под узловой станцией Ряжск поздним утром я слез с товарного поезда и решил сделать передышку: хоть отогреться хорошенько, соснуть. В деревянном вокзале, на пустой буфетной стойке звучно посапывал носом грязный лохматый детина в наваченном, по колено пальтишке, с босыми огромными, прямо слоновьими ногами. Я улегся рядом. Ко мне подошел заросший кряжистый босяк в опорках.

— Дальний? — спросил он, щупая меня черными, словно антрацитовыми, глазами.

— А тебе не все одно?

— Интересуюсь просто: жулик ты али обнакновенная сволочь?

Я отвернулся, поглубже надвинул кепку и тут же заснул. Открыл глаза — был еще день, в задымленное окно скудно сочился свет облачного неба. Я сладко потянулся, спрыгнул на пол и вдруг почувствовал, что ступням холодно: ботинки мои исчезли, из продранных носков выглядывали грязные пальцы. Испуганно оглядел себя: исчез и кожаный ремень. Все во мне словно замерзло: как же ехать дальше? Самым неприятным было то, что все пуговицы у моих штанов, за исключением одной, на гульфике, давно пооборвались, и штаны поддерживались единственно ремнем.

Я сунул руки в карманы, подхватил изнутри штаны, надул живот и для пробы сделал несколько шагов. Вышло так, будто я очень наелся или заважничал: штаны все же держались. Когда я попадаю в беду или, например, носом лечу в землю, мне всегда почему-то стыдно показать людям свое горе, я, наоборот, внешне стараюсь приободриться. И сейчас я сделал вид, словно со мной ровно ничего не стряслось, и, неслышно ступая ногами в прелых носках, вышел на перрон. Я оглядел пустой ларек, загаженную уборную с белыми известковыми брызгами, отполированные рельсы, словно надеялся, что где-нибудь здесь меня тихонько ожидают проказники-ботинки. Вместо них наткнулся на кряжистого босяка в опорках.

— Не видел, пахан, кто у меня снял «колеса», ремень?

— «Обмыли» что покойничка? — спросил он, смеясь своими антрацитовыми глазами. — Откуда мне видать? Я ж все время обитаюсь на открытом воздухе.

К нам подошел лохматый детина с грязными слоновьими ногами, рядом с которым я прикорнул на буфетной стойке. Рожа у него была заплывшая, почти без глаз, из наваченного, явно с чужого плеча пальтишки чуть не по локоть высовывались громадные красные руки, расстегнутая рубаха открывала крутую бронзовую грудь с вытатуированной синей русалкой.

— А ты что ж, дружок, спишь и глаза закрываешь? — прислушиваясь к нашему разговору, сказал он. — Ишь, нежный! Какой ремень-то? Желтый, на бляхе веточки?

— Малость ободран у застежки? — в тон ему, подхватил кряжистый, в опорках.

— Откуда вы знаете? Он у вас?

— Что ты, красотка! Просто видали у тебя на пузе.

И, посмеиваясь, босяки ушли.

Носки плохо грели ноги. Каменные, в закрутевшей грязи, плиты перрона леденили мои подошвы, я не мог вынуть руки из карманов, устал надувать живот. Чтобы немного передохнуть, я присел на скамейку. Меня поманила доброглазая крестьянка в паневе и лаптях, с котомкой за плечами.

— Они тебя обобрали, — негромко, боязливо сказала она. — Они, эти двое. Молодой все тут ботинки ходил продавал... Вспрашивай у них. Може, еще не припоздал.

Сердце во мне взволнованно забилось. Я побежал за босяками, но наступил сам себе на штанину и хлестко растянулся на перроне. Пока я вставал, подбирал сползшие штаны, старался на все стороны улыбнуться пассажирам и сделать вид, что со мной ничего особенного не произошло, золоторотцы словно куда провалились. Как тут их искать, когда нельзя быстро ходить и невыносимо саднит ободранная коленка?

Подошел почтовый на Москву и вновь отошел; молодцеватый агент ТОПГУ, в фуражке набекрень, лузгая семечки, скрылся в дежурке. Босяков все не было. На холодное, угасающее небо выплыла туча, похожая на огромную щуку с пухлым серебристо-перламутровым брюшком, в затхлом вокзальчике потемнело, к щекам противно липли осенние мухи. Дождь миновал станцию, лишь было видно, как вдруг отодвинулся, исчез ближний осиновый перелесок и тусклые дымные струи пробежали дальше в поле, к Ряжску. Покрепче придерживая руками штаны, я вышел в скверик — и тут под березой неожиданно увидел своих «знакомых». Смачно чавкая, они ели селедку. Рожи были красные, в пожухлой траве валялась пустая полбутылка. Я проглотил голодную слюну и стал клянчить свои вещи.

— Да чего ты привязался? — весело, сквозь набитый рот сказал татуированный детина. — Вот репей!

— Пошутили, братцы, и отдайте. Холодно ж босиком,

Детина подмигнул кряжистому, оба захохотали и продолжали жевать.

— Ступай, пацан, не подаем, Меня охватила злость.

— Обокрали меня вы! У меня есть свидетели. Сейчас пойду в ТОГПУ и заявлю на обоих.

— Лягавить? — негромко, почти так же весело сказал татуированный. — А ты, крошка, не слыхал, как люди попадают под поезда? Ай-яй-яй, какие бывают несчастные событья! А то вдруг кирпичина с неба на башку летит. Тоже случается. Так что гляди в оба, а зри в три, долго ль до беды!

Нижняя челюсть его вдруг выпятилась, синяя русалка на крутой груди угрожающе зашевелилась, пальцы медленно сложились в кулачище. Я поспешно отошел, весь похолодев. Ведь босяки могли и скрыться от дежурного ТОГПУ, а что тогда делать мне? Подходит ночь. Да и станет ли агент разбирать мое дело? Вор у вора дубинку украл. Видно, надо распроститься с ботинками, ремнем и убираться отсюда, пока цел. Я перешел на ту сторону рельсов, уселся недалеко от пузатой деревянной водокачки и стал ожидать поезд на Воронеж. Неожиданно проглянуло низкое, стеклянное, розовое солнце, словно хотело пожелать угрюмой земле спокойной ночи, заблестела мокрая листва в осиновом перелеске, змейками засеребрились тонкие стволы.

Свет мгновенно погас: наползала новая тучка, громко шлепнулось несколько крупных дождевых капель. И тут ко мне подошел татуированный детина: в руке он держал мой ремень с бляхой.

— Этот?

Я протянул руку,

— Сперва помой, — сказал он, пряча ремень за спину. — Грязная.

— Брезгуешь? Пряжка моя собственная.

— Была... да сплыла, а мы выловили. Чего дашь взамен? Ощупывали мы тебя, когда спал: что это ты твердое носишь в правом кармане? Лежал ты на том боку, мы и не могли взять.

Это был финский нож; обычно я его пристегивал к поясу, но тут случайно сунул в карман брюк. Расставаться с ним мне было жалко, однако надоело и придерживать штаны. Я сказал, что отдам им свою последнюю наличность: девяносто две копейки, если они вернут мне и ботинки.

— Да мы их проели, — добродушно отрыгнул татуированный. — Помнишь, подходил; скляночку-то мы раздавили и селедкой закусывали? Ну это ж и шли в ход твои «колеса». На поселке тут загнали. А ремень никто не взял... дерьмовый, говорят.

Мы поторговались, я отдал половину денег и вновь подпоясался. В сумерках под редким дождем, попадая сползающими носками в холодные лужи, я залез на тормозную площадку товарного вагона и покинул эту станцию. Поезд шел в Воронеж.

От Воронежа я свернул на Киев — путь, каким меня три года назад вез отчим, «князь Новиков». Я хорошо помнил Украину и решил поискать счастья в ее городах. Деньжонки кончились, пришлось «стрелять куски» под окнами изб, поворовывать по мелочи: где пшеничный калач, где кусок сырого мяса, где флакон одеколона, ситцевый платок. Один раз мне удалось украсть в магазине женские туфли и продать (конечно, за полцены), и я харчевался целую неделю. В особенно трудные дни я рыл картошку на поселковых огородах, пек в золе. От недоедания, голода у меня начался понос, в животе беспрерывно что-то перекатывалось, урчало, словно там дрались два кота, и я замучился, бегая на всех остановках в бурьяны за железнодорожную линию.

Ночью на станции Ворожба, где я остановился подкормиться, встретились два почтово-пассажирских поезда. Спросонок я залез в собачий ящик не того состава, трясся чуть ли не полсуток, а когда вылез, то оказался в Семилуках, недалеко от того же Воронежа. Значит, судьба...

Я стал ожидать попутного поезда.

Околачиваясь на перроне, я приметил паренька чуть побольше меня ростом, потолще, стриженого, без шапки, но в прочном домотканом армячке и в сапогах с новыми головками. Лицо у него было одутловатое, тесно поставленные глаза смотрели важно, он держал руки в карманах и при ходьбе словно печатал шаги. Последив за ним некоторое время, я понял, что он один, и подошел.

— Куда едешь? — дружески спросил я.

Парнишка оглянул меня спесиво. Козырек моей кепки наполовину оторвался, штаны-клеш снизу словно пообкусали собаки, босые ноги почернели от въевшейся угольной пыли.

— Это наше дело, — ответил он и опять медленно стал печатать шаги по перрону.

Мне очень хотелось есть, в кармане у парнишки я заметил ржаную горбушку; наверно, у него водились и деньжонки. Я совершенно не задумывался, хорошо я поступаю или нехорошо: я больше суток не имел во рту ничего, кроме слюны, и мой желудок, челюсти требовали работы. Совесть? Я стал забывать о ней.

— А умеешь играть на зубариках?

И я ловко выбил пятерней правой руки дробь на зубах: плоды учения в Петровской гимназии. Я и сам не ожидал эффекта, который произвел своим нехитрым искусством. Парнишка надул щеки, вытаращил глаза, весь налился бурачной краснотой и вдруг залился кашляющим овечьим смехом. Он тут же опять подозрительно уставился на меня.

— Ты сам-то кто таков?

Догадаться об этом было нетрудно. Однако и я догадался, что парнишка совсем «простоват», настоящая «деревня», и принял таинственный вид.

— Из князей.

— Чего ж ты тогда... вроде бездомного кобеля?

— Был бы ты князем, узнал чего, — ответил я. — Это при царях мой папаша жил — во: на большой! Имел отдельный дворец из мрамора, собственный экипаж, ружье, чтобы охотиться, резиновый плащ: ни в какой дождик не промокал. Двери мы сами не открывали, ни-ни. Швейцар открывал. Усищи как вожжи; сто рублей ему платили... А после революции тю-тю! Большевики все отобрали, и пришлось вот ударяться в бега,

— Иде ж вы сейчас? — спросил парнишка: он, видимо, колебался — верить мне или нет.

Я оглянулся по сторонам, точно ужасно боялся, что нас подслушают.

— В Крыме. На острове... Монте-Кристо, посреди моря. В таинственной пещере. У меня там есть подводная лодка, фонарик электрический: зажгешь — то красный свет, то зеленый. Есть еще тельняшка — настоящая моряцкая. Видишь, какая у меня финка? — Я достал и показал свой нож. — Ты, паря, не гляди, что я такой замурзанный: это я еще не умывался. Вообще я сейчас специально замаскирован. Понял? У папы в Москве четыре дома и осталось золото в банке: в земле зарытое. Целый клад. Так я ездил узнавал: целое ль оно?

Парнишка, наконец, разинул рот:

— Ну и... целое?

— Целое, — удовлетворенно подытожил я. — Скоро эту банку с золотом будем выкапывать и делить. А теперь я пробираюсь обратно к себе в тайник. В Крыме у нас целый год солнышко светит и зимой свободно можно купаться телешом. Хочешь, поедем к нам?

Парнишка обрадованно кивнул головой и после этого рассказал о себе. Говорил он медленно, вздыхая, словно забывал, с чего начал и как продолжать. Звали его Пахомка — фамилии я теперь не помню. Он был из деревни под Семилуками, отец его держал чайную, коней для извоза; ему — единственному сыну — отец давно пообещал гармонь, да так и не подарил: Пахомка и убежал. Теперь ему хотелось найти монастырь и поступить: говорят, монахи всю жизнь ничего не делают, ходят с кружками по деревням, и бабы подают им «на храм» деньги, пироги. Можно скопить сто рублей и купить гармонь. Я лихорадочно стал соображать, как бы мне выудить у Пахомки хоть половину ржаной горбушки. Сказать, что я хочу есть, — не поверит в мое княжеское происхождение. Что выдумать?

— А у вас дома есть самовар? — спросил он.

— Целых два. Один выпьем, сейчас же другой ставим.

Тогда, в свою очередь, задал вопрос и я:

— Это у тебя ваш деревенский хлеб? Интересно, хорошо ли его пекут? Потому что, видишь ли... мы на острове в таинственной пещере едим большею частью одну колбасу и пряники.

— Опробуй. Нате.

Пахомка с готовностью вытащил мне свою ржаную горбушку и очень удивился, когда я не оставил от нее и крошки. Я наелся и за это пообещался довезти его бесплатно до Крыма, а дома насыпать полные карманы маковников. Я тут же повел нового корешка на станцию к семафору: там легче было садиться на товарняк. Мы пропустили четыре поезда, пока Пахомка отважился прыгнуть на подножку порожнего тамбура: вид у него был такой, точно его тянут на виселицу.

Перед Лисками нас поймал кондуктор. Я умел прыгать с подножки на ходу. Пахомка испугался, получил несколько жестоких ударов толстым казенным ремнем, пинок сапога в зад и, падая, чуть не угодил под вагон. После этого он боялся и близко подходить к товарнякам, не говоря уж об экспрессах, и я вынужден был тащиться с ним пешком по шпалам. Через каждый час он спрашивал:

— Ну, скоро остров Крым? Не видать еще?

Всю его наличность составляли рубля полтора, и мы их скоро проели. За каждый данный мне кусок Пахомка что-нибудь выторговывал. Вскоре я должен был ему кучу добра из моих «пещерных богатств»: моряцкую тельняшку, гармонь, четырнадцать фунтов пряников, подводную лодку и к ней новые весла, чтобы лучше грести. Зато он ловко побирался. Подавали ему охотно: наверно, помогал крестьянский вид. Я ж, преодолевая трусость, воровал где мог.

Так мы добрались до Острогожска — уездного городишки Воронежской губернии. Оба мы устали, продрогли, очень хотели есть. Лил дождь, давно стемнело; обыватели плотно загородились от всего мира ставнями, и мы напрасно клянчили под окнами «хоть корочку». Глухой ночью я выбрал на базаре ветхий рундук и решил его сломать. Пахомку поставил «на стрему». От волнения, страха меня словно лихорадило, руки срывались, звук отдираемых досок заставлял нас обоих вздрагивать, испуганно замирать. Шуршал дождь, домишки вокруг стояли мокрые, черные и лишь где-то в подворотне одиноко подвывал пес. Я в кровь изодрал пальцы, кое-как сделал в рундуке дыру и уже собрался лезть, когда неожиданный удар по голове свалил меня прямо в лужу. Мы с Пахомкой еще не успели толком разобраться в том, что произошло, как оба очутились в крепких руках мордатого, тяжело дышащего человека в брезентовике с капюшоном, который тут же куда-то поволок нас с базара.

— Вздумайте только убечь, — пообещал он. — Придушу на месте.

Где уж тут бежать, когда в голове у меня гудело, перед глазами мотались красные, зеленые кольца, а рундуки, домишки то падали на землю, то корячились в небо. Обоих нас ловили впервые, и мы так перепугались, что, насколько могли, облегчали усилия мордатого в брезентовике и даже старались угадать, в какой переулок надо сворачивать.

Привел он нас, конечно, в уездное отделение милиции. Здесь было тепло, на столе горела восьмилинейная лампа с надбитым, закопченным стеклом, пахло махоркой, керосином. За кафельной печкой шуршали тараканы, любопытно высовывали усики. На подоконнике, в развернувшейся газете, лежала жирная, наполовину съеденная селедка, краюха ржаного хлеба, обломанная руками, со следами вмятин от пальцев. У стены под громоздким деревянным телефонным аппаратом дремал ночной дежурный в форменной фуражке; при нашем входе он открыл глаза.

— Ограбляли рундук на базаре, — самодовольно сказал мордатый милиционеру. — Я это зашел проведать свою мануфактурную торговлишку, вдруг слышу — в ларьке поблизу доски трещат. «Ага, думаю, — крысы... рукатые». Я — туда. Не поглядел, что их двое, а у меня и костыля доброго нету — прихлопнул голубчиков. Воришки-то, правда, мелковатые, да кто знает, может, за ними шайка какая скрывается. Проверь-ка, товарищ Мухляков, чем дышат.

Мы стояли еле живые от страха и совсем старались не дышать. Приведший нас торговец откинул с головы капюшон, стряхнул дождевые капли с брезентовика. Он был совсем не старый, с крутыми черными бровями, только его румяное, раздавшееся лицо ничего не выражало, кроме сытости, жадного любопытства.

— Документы! — приказал нам дежурный, зевнув во всю пасть и почесывая свою спину о косяк двери. — Нету? Так и знал. А ну, выворачивайте карманы.

Первым обыскивали Пахомку. Он вдруг громко заревел, размазывая по грязным щекам обильные слезы, в голос запричитал, что «больше не будет» и стал проситься домой, в деревню.

— Нюни распустил! — лениво прикрикнул на него дежурный и шмыгнул крупным лилово-багряным носом. — Лучше добровольно выкладывай отмычки. Что это у тебя в полу зашито? — вдруг насторожился он. — Огнестрельное оружье имеется?

Безжалостно вспоров подкладку Пахомкиного армячка, он извлек оттуда завернутую тряпицу.

— Улика! — воскликнул мордастый торговец и тоже наклонился над свертком.

В нем оказалась новенькая трешница, глиняная свистулька-петушок и кипарисовая иконка, похожая на зеркальце. Дальнейший осмотр Пахомки не принес дежурному никаких результатов, и к засаленному чернилами столу допроса поставили меня. Вместо удостоверения и отмычек у меня нашли финский нож, и мордастый человек в брезентовике даже крякнул от удовольствия:

— Этот кучерявый, видать, опытный жиган. Зришь, товарищ Мухляков, какую игрушку носит? Попадись ему в темном уголку — кишки выпустит.

Не возьму в толк: почему не пырнул меня? Теперь мне биография его личности известна: такому одна дорожка в Соловки на каторгу.

Дежурный достал кисет с махоркой, скрутил огромную косоножку, глубоко затянулся и, выпустив ядро дыма, объявил, что у него нет бумаги. Завтра он доложит обо всем начальнику милиции, а тот уже сам составит протокол. Милиционер запер нас в полуподвальную каморку с толстыми промозглыми стенами и черным окошком, забранным решеткой.

Над дверью я прочитал крупно выцарапанную гвоздем надпись:

«Входящий не грусти», И чуть пониже: «Уходящий не радуйся».

В сырой камере никого не было, кроме прусаков, и мы провели тут всю ночь, мокрые насквозь, дрожа от холода и споря, кто кого подвел. Я обвинял Пахомку в том, что он «стремщик», а проворонил мордастого торговца. Пахомка отвечал, что всех князей надо бы высечь кнутом, чтобы не мутили народ.

«И трешницу в подкладку захоронил, — подумал я. — Вот кулацкая порода. Сам ведь на голодухе сидел, а не вынимал».

Мне очень хотелось заехать ему кулаком в толстую рожу, но я боялся, что получу хорошую сдачу: кореш был покрепче меня. Из-за этой грызни нам некогда было поспать, и утром мы поднялись с нар вялые, кислые. У меня к тому же ныла скула, болела шея, на запястьях рук виднелись синяки: вчерашний торговец изрядно-таки нас помял. Дождик прошел, погода разгулялась, сквозь заржавленную решетку синело небо, и так хотелось туда — на волю, на простор!

Нигде время не тянется так долго, томительно, как в заключении. Наконец снаружи загремел засов; нас повели к начальнику милиции. Я споткнулся, переступая порог, внутренне простился со свободой. Кабинет был поопрятнее дежурки: у стены стоял кожаный диван, над красным сукном письменного стола висел портрет Дзержинского, на половичке горел, трепетал солнечный зайчик.;

— Вот это и есть преступники? — оглядев нас, весело сказал начальник. Он был совсем молодой, курносый, причесанный на пробор, в новеньких, желтых наплечных ремнях, с кобурой у пояса. — Это, значит, они хотели потрясти основы нашего Острогожска?

Я постарался принять самый смирный, невинный вид, точно не понимал, за что меня посадили в кутузку. Пахомка на все вопросы только вопил, чтобы его отпустили домой: он «больше не будет». Видя, что толку от него не добьешься, начальник обратился ко мне:

— Далеко, странники, путь держите?

— К моей тете в Купянск, — ответил я, стараясь понравиться ему своей толковостью. — Это от вас всего несколько станций. Мы гостили у этого вот мальчика Пахома в Лисках, а теперь идем пешком гостить к нам в Купянск. По дороге решили осмотреть ваш город, он нам очень понравился, красивый, прямо как Киев на реке Днепре. А тут вдруг какой-то дяденька, наверно пьяный, схватил нас и привел сюда в милицию. За что, мы и сами не знаем. У нас ничего нет чужого, хоть еще раз обыщите.

— Это чья? — спросил начальник и показал на мою финку. Она лежала на столе, полувынутая из ножен.

— Не знаю, клянусь честью,

— Честью?

— Да, Клянусь, ей-богу, даю пионерское слово. Ножичек этот я только вчера нашел. Гляжу — лежит.

Начальник задумчиво прошелся по кабинету, наступил на солнечного зайчика. Зайчик живо вспрыгнул на его хромовое, начищенное голенище, и оно зазолотилось.

—— Зря, значит, пострадали? — соболезнующе покачал он головой. — Приняли вас за жуликов, а вы всего-навсего... туристы. Эка беда! А чего ж это вы на базаре в рундуке искали… не купянскую ль тетю?

Я стал пристально разглядывать свои грязные босые ноги, — Это все он, — вдруг тыча на меня пальцем, заговорил Пахомка. — Он зачинщик. В одном магазине, товарищ милицейский, этот мальчишка и чайник своровал. В другой раз у пьяного мужика все карманы пооблазил. Ни в какой тайный Крым я с ним не поеду, ей-богу, правда. В монастырь хочу.

— В святые собрался? — прищурясь, спросил его начальник и легонько пощипал пушок на своей пухлой и румяной губе.

— Ага. В монастырь. Я, товарищ из милиции, сроду и одной вишни с чужого сада не взял, вот крест святой. Лучше завсегда милостыньку попрошу...

Начальник сморщился и остановил его жестом руки.

— Ладно. Довольно, угодник. Все понятно.— Он вдруг заговорил строго, поочередно глядя нам в глаза. — В общем, ребята, будь у нас в Острогожске детдом, я тут же прекратил бы ваше «хождение» по тайным Крымам и разным святым местам. Жулики-то вы липовые... в пустой рундук полезли. Вот что сделаем: я вас сейчас отпущу, но в ближайшем городе вы сразу же определяйтесь к месту. Поняли меня? Не то в настоящую тюрьму попадете.

От радости, неожиданности мы онемели. Начальник вывел нас в дежурку, где у грузного телефонного аппарата клевал цветистым носом вчерашний милиционер.

— Товарищ Мухляков, намедни мы задержали торговку без патента, уцелело что из ее пирожков? Угости-ка вот этих молодцов, они небось целые сутки постились. Завтрак выйдет немножко черствый, ну, да желудки у них здоровые: гвозди переварят.

Очутившись на воле, мы быстро пошли на вокзал, то и дело боязливо оглядываясь на дом уездной милиции, опасаясь, как бы начальник не передумал и не посадил нас обратно в камеру. Три пирожка с несвежей печенкой, что нам достались в дежурке, мы проглотили на ходу, словно целебные пилюли. Трешницу Пахомке возвратили, и про себя я надеялся, что он купит на станции горячей картошки, хлеба, а может, и вареной требухи. Когда городишко остался далеко позади, мой кореш неожиданно покраснел, надулся и прыснул.

— Чего ты? — спросил я.

От вчерашней расправы у меня на щеке проступил лиловый кровоподтек, я с трудом поворачивал шею; к тому же чувствовал и простудный озноб: намокшая под дождем одежда еще не совсем просохла. Пахомке и тут повезло: спас армячок, и рубаха его, да и штаны были совсем сухие.

— Охе-хе-и-и-и! Ловко тебе тот, в брезентовой поддевке-то, ке-ек звезданет в морду. У лавки вчерась.

Я стиснул зубы, размахнулся и двинул его кулаком в толстый засаленный подбородок. Все во мне дрожало, я приготовился к драке. Пахомка удивленно и испуганно отскочил: может, он испугался, что я ударю его ножом. Увы: мне его не вернули.

— Жулик! — крикнул он. — Брехун рваный! Он отбежал еще подальше, вновь обернулся:

— Армяк у мене хотел снять? Иди сам в море, у тебя и гармони-то нету. Лучше ворочусь в деревню, до смерти батенька не запорет... Вор-воряга, украл корягу!

Он быстро зашагал назад, в сторону Воронежа. Я не стал за ним гнаться. Надежда сытно поесть в привокзальном торговом ряду рухнула. Зато кончилось и путешествие по шпалам на своих двоих. На станции я подобрал окурок, «пообедал» хорошей затяжкой, а когда подошел почтовый поезд, залез в собачий ящик и поехал дальше на юг.

Текст рапечатан с сайта https://peskarlib.ru

Детская электронная библиотека

«Пескарь»