Peskarlib.ru: Русские авторы: Василий ГОЛЫШКИН

Василий ГОЛЫШКИН
Папа, готовящийся к драке

Добавлено: 20 сентября 2014  |  Просмотров: 1173


Папа плакал. Мой папа! В этом вся штука. Про других не знаю. Другие могли плакать сколько угодно. Значит, они не были железными папами. А мой был железным. И не мог, просто не имел права плакать.

Это очень больно, когда плачут папы. Когда мамы — тоже. Но не так. Наверно, потому, что привычней. Видеть плачущего папу не менее странно, чем говорящего сома. Рыбы от природы немы. Папы от природы тверды, как железо. Все папы. И мой больше других. О, мой папа! Ему ничего не стоило одной рукой свернуть шею льву, задушить удава, сплюснуть гирю... Чудеса, которые он мог вытворять двумя руками, не поддаются описанию. Двумя руками мой железный папа шутки ради мог поднять сруб строящегося дома, опрокинуть железнодорожную платформу, согнуть в бараний рог чугунную сваю... Правда, все это он мог лишь в моем воображении, но я твердо верил, при случае папа не посрамит своего имени.

И вдруг — слезы.

...Мама терпеть не могла скрипучих дверей. «Ноют, как зубы», — говорила она и смазывала петли машинным маслом. Поэтому двери у нас не скрипели.

Я открыл дверь и бесшумно как тень вошел в комнату.

Папа сидел в кресле, глядя в потолок, а по его лицу, как росинки по шершавому листу, скатывались слезы.

— Папа, — позвал я.

— А? Кто это? — Увидев меня, папа улыбнулся, развел руки, как бы потягиваясь, и сказал: — Ишь ты, вздремнул. Который час?

Я не знал. Но папа и не ждал ответа. Он привлек меня к себе, прижал и, полагая, что я ничего не вижу, смахнул свободной рукой слезинки.

...Мама жаловалась папе, что я, ложась спать, подолгу не засыпаю. Она не знала, что я ставил опыт. Хотел проследить, когда человек засыпает. Для этого я подолгу лежал с открытыми глазами и ждал прихода сна. Потом я понял: подкараулить сон все равно что насыпать галке соли на хвост. То и другое не осуществимо. К удовольствию мамы, я стал засыпать вовремя.

Папины слезы снова лишили меня сна и сделали жестоким. Я никогда не думал, что могу быть таким жестоким. Все шло в дело, когда я расправлялся с моими «папиными врагами». Расправлялся невзирая на лица, потому что взирать, собственно, было не начто. У моих «папиных врагов» лиц не было. Я ведь никогда их не видел. И только предполагал, что они существуют.

Для того чтобы мстить, я перевоплощался в разных лиц: в учителя, милиционера, шофера, билетера... Не скажу, что те, кого я представлял в своем воображении, были справедливы. Но мне было не до справедливости. Я мстил. И чем жестче была месть, тем больше радости она мне доставляла.

Передо мной, учителем, стоит некто, лица не имеющий. Но я знаю, это один из моих «папиных врагов». Он только что ответил и ждет оценки. Ответ правильный, но я, помня о папиной обиде, ставлю в дневнике двойку. Мой «папин враг», с дрожащими от негодования губами, пытается протестовать. Тогда я, коварно усмехнувшись, беру карандаш и переправляю двойку на... единицу.

Но вот я перевоплощаюсь в милиционера, и тогда моим «папиным врагам» приходится совсем худо. Для них вообще не существует уличных переходов: ни разрешенных, ни запрещенных. Всякий переход грозит им штрафом. Я штрафую их даже в том случае, если они и не думают переходить улицу.

Став шофером, я захлопываю дверцы автобуса перед самым носом у моих «папиных врагов». В кино, будучи билетером, запихиваю их куда-нибудь за колонну...

Врагов много, а я один. И мне изо дня в день приходится изощряться в изобретении все новых и новых способов мести. Иногда мне хочется плакать над своей жестокостью. Порой я даже ненавижу себя за это. Но стоит мне вспомнить папины слезы, и я вновь перевоплощаюсь в кого-нибудь...

Так я играю и мщу, не подозревая, что врагов у папы не так уж много, всего один, да и тот... его друг.

Было воскресенье. Зазвонил телефон. Я снял трубку и прислушался.

— Кто? — строго спросила трубка.

Я сразу узнал голос папиного друга и начальника Слепцова. Он всегда так строго спрашивал.

— Я, — сказал я и заранее улыбнулся. Узнав меня, Слепцов обычно шутил. «А не врешь?» — строго спрашивал он. «Не вру», — отвечал я. «Честное пионерское?» — «Честное пионерское».

Испытав меня таким образом, Слепцов приказывал позвать папу, и они долго пересмеивались друг с другом по телефону.

...— Я, — сказал я и заранее улыбнулся. Но шутки не последовало.

— Отца! — строго хрипнула трубка.

Я осторожно положил ее на стол и пошел за папой. На этот раз они не пересмеивались. Слепцов, наверно, о чем-то спрашивал, потому что папа трижды ответил «нет». Я видел, он побледнел, и на лбу у него оловянными шариками засверкали капельки пота. Трубка еще ругалась, когда он задумчиво опустил ее на рычаг.

Раньше мы жили в Лисках. Потом переехали в Долинск. Из села в райцентр. Мама говорила, что папу перевел Слепцов.

Они были друзья. Еще с армии. Папа был офицером, а Слепцов у него солдатом. Папа любил солдата Слепцова и помогал ему расти. Сперва Слепцов стал ефрейтором, потом сержантом, потом старшиной, потом офицером и обогнал папу в росте. Но папа не сердился. «Надежней Слепцова друга нет», — говорил он.

Слепцов нашел нас в деревне, в совхозе, где папа служил по строительству. «Работяга», — говорили про него с уважением. Слепцов перевел нас в райцентр и стал папиным начальником.

Вскоре нам дали квартиру. «Слепцов дал», — с гордостью говорила мама.

Я никогда не видел моря. Какое оно? Один папин знакомый, армянин дядя Арам, так сказал:

— Справа вода, слева вода, спереди вода и сзади вода.

— А посередине? — спросил я.

— Тоже вода, — усмехнулся в усы дядя Арам.

— А берег?

— Берега не видно. Как будто совсем нет.

Пропавший берег долго мучил меня. Без берега море казалось страшным. Вода и вода... В новой квартире папа спросил:

— Хочешь, покажу море?

Я уже знал, как «показывают» Москву. Берут и тянут за уши. До слез больно и обидно, что попался на удочку.

— Нет, — сказал я, — не хочу.

Папа удивился:

— Не хочешь видеть море?

— Хочу, — сказал я с вызовом и зажал уши руками.

Папа еще больше удивился и вдруг, поняв меня, засмеялся. Наверно, когда-нибудь ему тоже «показывали» Москву.

— Нет, нет, — сказал он, — без этой глупости.

Мы вошли в темную комнату. Папа щелкнул выключателем, и я увидел чудо. Передо мной, тихое, как спящая Нюрка, лежало море. У него были мраморные берега. Четыре мраморных берега. По одному, пыхтя, бежал паровозик и волок длинный, как сосиска, состав. По другому маршировали солдаты. Вдоль третьего, рассыпались разноцветные домики. Четвертый берег был гол, как лысина. Наверное, потому, что не хватило игрушек.

Вода в море была синей и прозрачной. По морю, гордо растопырив крылышко паруса, плавал кораблик.

Вдруг что-то фыркнуло, и по воде, как по бубну, хлестнули струи дождя. Это папа включил душ.

Слепцова я не любил. Он был маленький, а голос у него был большой. Вернее, у него было два голоса. Одним, нежным, он разговаривал с мамой. Другим, грубым, чего я терпеть не мог, с папой: «Ты вот что, старик... «

Папа почему-то не обижался, но не всегда соглашался со Слепцовым. Тогда обижался Слепцов. Надувался, как пузырь, мрачнел и уходил. Папа, смеясь, шел его провожать. Но Слепцов не хотел, чтобы его провожали. Он захлопывал дверь перед самым носом у папы.

Скоро я понял: папа относится к Слепцову снисходительно. Прощает ему то, чего не прощает другим. Только раз он рассердился, когда мы переехали и Слепцов пришел нас поздравить с квартирой.

— Владей и помни Слепцова, — сказал маленький Слепцов, похлопав большого папу по плечу.

— Слепцов — это еще не вся Советская власть, — усмехнулся папа, помолчал и добавил: — Не вся, пожалуй.

— Не вся, но власть, — сказал Слепцов и пристально снизу вверх посмотрел на папу. Так смотрит учитель на провинившегося ученика.

Мама была рада квартире, как игрушке. Я тоже был рад. Гордый кораблик, растопырив крылышко паруса, смело бороздил воды мраморного моря. Один папа хмурился. С тех пор как мы переехали, он все время хмурился. Мама заглядывала папе в глаза. Я тоже заглядывал, но ничего, кроме самого себя, в черном хрусталике не видел. Папа был непроницаем. Он ведь был железным папой и умел скрывать свои чувства.

Мы готовились к празднику. Маме исполнилось тридцать два года. В день рождения ей всегда почему-то исполнялось тридцать два года.

— Мама, — спросил я однажды, — сколько тебе лет?

— Тридцать два, — ответила мама.

— А в прошлом году? — не скрывая насмешки, напомнил я.

Мама притворилась удивленной.

— Что в прошлом году? — спросила она.

— Сколько лет было?

— Тридцать два, — торжественно призналась мама. — И всегда столько будет. Запомнил?

Я запомнил. Моей маме всю жизнь было тридцать два года.

Слепцов на день рождения не пришел. Мама тревожилась. Папа хмурился.

Когда гости разошлись, зазвонил телефон. Мама сняла трубку.

— Слепцов, — шепнула она, прикрыв трубку рукою.

— Нет, — сказал папа.

— Он вышел, — сказала мама в трубку. — Что ему передать?

Мама покраснела, выслушав ответ.

— Он неприлично выругался, — сказала она.

— Негодяй! — сказал папа.

— Еще он сказал, что выбросит нас отсюда, как щенят. — Мама с тоской посмотрела вокруг: у нее отнимали игрушку.

— Если это — Слепцово, мне не жалко, — сказал папа, также посмотрев вокруг.

— Тебе и нас не жалко! — крикнула мама, обнимая меня.

— Надя! — страдая, крикнул папа.

Больше он ничего не сказал. Только дышал и разевал рот, как большая рыба.

— Ма-ма!— на всякий случай захныкал я.

— Ты что, сынок? — Мама засмеялась сквозь слезы.

Потом подошла к папе. Он стоял возле окна и смотрел в ночь.

— Прости, Миша, я сама не знаю, что говорю, — сказала мама, — но у нас дети.

Она вышла. В ванной запел кран. Мама умывалась.

Папа разделся и лег спать. Я тоже разделся и посмотрел на папу. Папа понял.

— Давай, пожалуй, — сказал он.

Я лег с папой. Пришла мама, погасила свет и молча легла рядом со мной. Она пахла морем. Потом вдруг мамы не стало. А стало море, пахнущее мамой. В море тонул кораблик. Шел ко дну гордый кораблик, сложив крылышки паруса. На мраморном берегу стоял Слепцов и протягивал капитану какую-то бумагу.

«Подпиши!» — кричал он.

«Нет», — отвечал капитан.

«Никто не узнает... «

«Нет», — отвечал капитан.

«Ты еще пожалеешь об этом!»

«Если это — Слепцово, мне не жалко!» — крикнул капитан. У капитана было папино лицо.

«Тебе и нас не жалко», — жалостно вздохнул чей-то голос. Я узнал маму, хотя ее нигде не было видно.

«Мне вас жалко», — сказал капитан и заплакал.

Я проснулся от душивших меня слез. Сквозь штору, как сыворотка, просачивался рассвет. Рядом бесшумно дышала мама. В люльке посапывала Нюрка. Папа чуть слышно всхрапывал. Мне казалось, что он всхлипывает. Но мне было легче, чем во сне.

Утром папа ушел из дому. Не на работу, он почему-то не работал, а просто так, никуда.

— Я, пожалуй, пройдусь, — сказал он маме. — Может, проедусь. Ты не волнуйся.

Мама держала подушку и не знала, что с ней делать.

— А если ОН спросит? — мама кивнула на телефон.

— Скажи, я подумаю, — сказал папа.

— Тогда он сказал, что подождет до понедельника.

— Сегодня понедельник, — сказал папа, — я подумаю.

Мама все еще держала подушку, не зная, что с ней делать. Но едва дверь захлопнулась, она засуетилась. Помогла мне одеться и сказала:

— Иди за папой. Не спускай с него глаз.

Я пошел.

— Постой, — сказала мама, — смотри, чтобы он тебя не заметил.

Чего она боялась?

В прошлом году мама купила папе зеленую шляпу. Он подержал ее, как лягушку за лапу, и не надел.

«Я в ней, как попугай, — сказал папа, — я ее, пожалуй, не надену».

«Наденешь, — сказала мама, — теперь это модно».

Сейчас шляпа служила мне поплавком, по которому я следил за папой. Мода прошла, и один папа был в зеленой шляпе.

Булочная... Аптека... Банк... Баня... Сберкасса... Парикмахерская... Церковь... Парикмахерская... Столовая... Парикмахерская... Дальше была еще одна парикмахерская. Но дальше папа не пошел. Замычала электричка, и папа остановился.

Покопался в кармане. Вынул деньги. Понянчил, не считая. Кивнул сам себе. Пошел к вокзалу.

Я видел, как он купил билет, сел в электричку. Я тоже сел, не соображая, что делаю. И только в электричке испугался. У меня не было билета. Я ехал зайцем.

Мама как-то рассказывала: «От страха у меня замерло сердце». У меня, наоборот, сердце билось так, будто хотело выпрыгнуть. Страх почему-то схватил меня не за сердце, а за живот. От страха у меня подвело живот.

Я вспомнил: «Труслив как заяц». И понял, почему едущих без билета зовут зайцами.

—...авль, — крикнуло радио, включившись на последнем слове.

Я посмотрел в окно. Из соседнего вагона вышел папа. Я тоже вышел.

Папа шел не оглядываясь. Потом сел в трамвай. Я тоже сел, и страх опять схватил меня за живот. У меня не было билета.

Потом мы шли по набережной. Падал желтый лист. Была осень. Упав на землю, лист сперва кружился на одной ножке, соображая, куда бежать. Потом, как акробат в цирке, пройдясь колесом, падал, обессиленный, на сырой асфальт. Я жалел его: хотел и не мог убежать.

Над Волгой, жемчужной нитью, летели гуси. Они были белые, но на солнце казались черными. Черные гуси летели над Волгой, а по Волге плыли белые катера. На переднем пела музыка. У кого-то был праздник.

Папа остановился и прислушался. Проводил глазами чужую музыку. Потом снова пошел.

Вдруг что-то случилось. Что-то треснуло, кто-то выругался. Виновато заржала лошадь. В переулке, выходящем на набережную, опрокинулся воз с дровами. Папа обрадовался, стал помогать. Потом снова пошел.

На площади стояла церковь. Из трех треугольников. Средний повыше, те, что по бокам, пониже. На вершине каждого треугольника торчало по железной груше. Такой же золотистой, как спелая груша.

Я вошел и замерз. В церкви было холодно, как в колодце. Папа стоял и смотрел на стену. Со стены на папу смотрел тощий старик. Длинный и тощий, как в зеркале из «комнаты смеха». Он грозил папе пальцем. Грозил не страшно, как будто спросонья. Папа повернулся и ушел. А старик продолжал грозить ему в спину. Папа шел и хмурился.

Крепость стояла над Волгой. В крепости жили люди и голуби. Над входом висела вывеска из стеклянных буковок. Ночью буковки, наверно, светились.

— Ка-тин-на га-ле-рея. — Я прочитал по слогам и удивился, почему в слове «Катина» два «н». Потом догадался: «Картинная», а не «Катина». Из слова выпали две стеклянные буковки — «р» и «я». Но «Катина галерея» мне больше понравилось.

Папа ходил от картины к картине, и выражение лица у него не менялось. Вдруг он остановился и замер. Отступил, разглядывая что-то, и снова замер. Прошла минута-другая, а папа все стоял, не меняя позы. Потом вдруг вздохнул, как из воды вынырнул, пошел куда-то, снова вернулся, весело посмотрел вокруг, как бы приглашая других разделить с ним радость увиденного, и снова замер, уставившись на что-то.

Я сгорал от любопытства. Мне не терпелось увидеть то, на что смотрел папа. Но он все стоял и стоял. Потом пошел. Обернулся. Опять пошел. Еще раз обернулся. Ушел.

Я кинулся к тому месту, где стоял папа, и замер, как он. На меня с картины смотрел мальчик. Он стоял возле плетня и смотрел на меня, сжав кулачки. Тут же валялась сумка с книжками. На лице мальчика был страх. Но это был страх отваги, а не страх трусости. Ему страшно, но он все равно ничего не боится. Он чувствует свою правоту и готов поколотить всякого, кто к нему сунется. Я смотрел на мальчика, а видел тех, кого художник не нарисовал. Один из них злой и длинный. С длинными, как кочерга, руками. На руки вся надежда. Длинный труслив и слаб. Но из-за рук до него не доберешься. А сам он достанет любого.

Двое других покороче. Круглые и упрямые, как бычки. Эти заходят справа и слева. Косят глазами на длинного. Длинный идет в лоб. Но он не спешит с атакой. Он хочет взять на испуг. Замахивается то правой, то левой. Но тот, возле плетня, не из пугливых. Ему еще страшно, но он уже улыбается. Драки пока нет, но она будет. Картина так и называется: «Мальчик, готовящийся к драке».

Я стою и смотрю, не в силах оторваться. Потом спохватываюсь и выбегаю на улицу. Гремят трамваи. Идут пешеходы. Осень сеет желтый лист. Папы нигде нет.

Возвращаюсь, как приехал, зайцем.

— Долинск!

Навстречу поезду, заглядывая в окна, бежит женщина. Платок сбился... Коса, улиткой закрученная на затылке... Мама!

Обласканный, слышу, как бьется мамино сердце. Но мысли мои о папе.

— Папа дома... Сказал, где был... Я прибежала... — Мама все еще не может отдышаться.

Мы дома. Мама приготовила ужин. Сняла с плиты чайник и пролила воду. Газ вспыхнул, как северное сияние.

— Позови папу, — сказала мама.

Я пошел. Папа сидел и писал. Потом встал. Сжал кулаки и посмотрел сквозь меня. Глаза у него горели. Папа был похож на мальчика, готовящегося к драке, к неприятной, но необходимой работе. Я тихонько ушел.

— Где папа? — спросила мама.

— Папа готовится к драке, — сказал я.

— Что? — удивилась мама.

— Папа занят, — сказал я. — Я его потом позову.







Василий ГОЛЫШКИН

Пропавшее отчество

Лизиного папу звали Григорий Григорьевич. Папиного брата — Андрей Павлович. Это было странно. Братья, а отчества разные: Григорьевич и Павлович.

Василий ГОЛЫШКИН

Ищут девочку...

Ищут девочку... Не иголку в сене, не песчинку на морском берегу — девочку!