Peskarlib.ru: Русские авторы: Николай БОГДАНОВ

Николай БОГДАНОВ
Бессмертный горнист

Добавлено: 21 августа 2014  |  Просмотров: 4200


«Тра-та-та, та-та!» И снова: «Тра-та, та-та!»

Алёша улыбнулся, заслышав призывные звуки серебряной трубы, и очнулся от боли — треснули губы. От недоедания у него так пересохла кожа, что нельзя было смеяться. Но как же не радоваться, заслышав пионерский горн, играющий побудку. Значит, ещё одна блокадная ночь прошла. Живы пионеры. Жив горнист, посланный в утренний обход!

Это трубит Вася — коренастый, крепенький мальчишка из пригорода, захваченного фашистами. Перед тем как слечь, Алёша передал ему свой пост. И счастлив, что горн попал в надёжные руки. Каждое утро бесстрашный паренёк ходит от дома к дому, из двора во двор, не боясь ни бомбёжки, ни обстрела. И трубит, трубит, призывая ребят Ленинграда к стойкости и геройству.

В осаждённом городе самое опасное быть мальчишкой. Не бойцом на передовой, не пожарником на крыше, даже не моряком на «Марате», на который сыплется больше всего бомб, а именно мальчиком-подростком.

Солдаты умирают в бою, дорого отдав свою жизнь, а мальчиков Ленинграда выкашивает голод, как траву… И хотя хлебный паёк они получают наравне с солдатами, им трудней. Беда в том, что дети растут, от нехватки пищи их организмы начинают пожирать сами себя. Вначале жировые запасы, затем клетки тела. Мускулы слабеют, мясо начинает отставать от костей. Наступает сонливость, неподвижность и вечный сон…

Алёше нельзя умирать. Он должен бороться со смертью, как боец с врагом! И победить, чтобы потом встать в строй. Если не будут выживать и подрастать мальчики, кто потом станет на смену погибшим бойцам?

Прежде всего надо пересилить скованность, безразличие, усталость и двинуть хотя бы рукой. Если горнист может поднять горн к губам — значит, и я могу двинуть рукой.

Алёша заставил себя пошевелиться, подняться, подтянуться и нащупать галстук. Теперь он не снимал его даже ночью. Не только потому, что трудно было развязывать затянувшийся узел. Зачем? Давно все спали не раздеваясь. Он решил не снимать потому, что опасался: а вдруг, если он умрёт, мама забудет повязать и его похоронят без красного галстука. А главное — с частицей красного знамени на груди ему как-то надёжней чувствовать себя бойцом.

Он прислушивается, не гудят ли самолёты. Нет, наверно, опять морозный туман. Это хорошо, в туман фашисты не летают. Не станет надрывать душу сирена воздушной тревоги. За себя он не боялся, боязно было за людей, которым ничем не мог помочь. Ни поддержать старых на узкой лестнице, ни помочь малышам.

Сам лежал обессиленный, как боец, раненный на ничьей земле. Ни тебе фашистов, ни наших. Лежишь один и подняться не можешь.

Но ведь подняться надо! Мама говорила, главное — движение, обязательно движение. Немного, чтобы не растрачивать напрасно сил, но двигаться надо.

И прежде всего умыться. Уходя, она всегда оставляет рядом миску с водой, губку и полотенце. Проведёшь мокрой губкой по лицу, и оно становится легче, потому что с него смывается известковая пыль, налетевшая от разрывов бомб и снарядов. И копоть от коптилки и от железной печки. Её поставил Антон Петрович, их сосед по квартире, в комнату которого они перебрались из своей, потому что в ней воздушной волной высадило рамы.

Да, неумытое лицо гораздо тяжелее. Оно больше давит на подушку, не даёт поднять головы. Алёша с напряжением всех сил достаёт всё-таки губку и снимает с лица тяжесть пыли и копоти.

Глаза открылись! Ого, уже веселей.

Теперь надо встать, чтобы поесть. Мама говорит: есть лёжа — последнее дело. Надо обязательно сидя за столом. И чтобы стол был накрыт: тарелки, ложки, вилки — всё, как полагается. Чтобы фашисты не чванились, будто они загнали нас в пещерный век, заставили потерять человеческий облик. Нет, мы и обедаем по-людски!

Правда, совсем недавно пришлось ему есть не по-людски. Но это был особый случай, когда он уже не поднимался, а мама всё-таки подняла его!

Алёша очень отощал. В те дни даже по рабочим и детским карточкам ничего не давали. Но женщин, работающих в оборонном цехе, там, где снаряжают противотанковые мины и гранаты, на счастье, кормили не супом и не тёплой болтушкой, которую с собой не возьмёшь, а кашей.

Все матери стремятся что-нибудь да унести с собой детям, а этого нельзя делать. Ведь если они ослабнут, кто же тогда будет снабжать оружием бойцов? Для того им и дополнительное питание, чтобы руки не слабели, чтобы побольше гранат и мин делали.

Поэтому мастера, выдавая женщинам добавочную пищу, просят: «Всё ешьте здесь, ничего с собой».

И всё жидкое приходилось съедать, суп не вынесешь из цеха. Смотрят строго, ни в какую посудку не отольёшь. А вот каша — это другой разговор. Маме повезло, что кормили не в обеденный перерыв, а перед концом смены. Походная кухня запоздала, попав под обстрел, кашевар был ранен. Каша захолодала, не разварилась, была комковата.

Мама просто вся просветлела, душа заиграла, когда подумала: «Ну, теперь-то я Алика угощу!»

Несколько комков съела, а остальные за щёку заложила. И так принесла домой во рту. Приложила губы к губам и давай кормить Алёшу.

Он уже не мог жевать: обессилел. Но она его заставила. Проглотив немного тёплой каши, он оживился, даже поднялся и сел в постели. Мама всё целовала его и говорила:

— Вот мы и как птички! Так голубки кормят птенцов! Из клюва в клювик! Из клюва в клювик!

И они смеялись. Смеялись! И говорили, — сколько будут жить, этого не забудут! Всем, всем будут рассказывать, как сказку, после войны.

Но теперь-то он не так слаб, он и без маминой помощи сможет подняться. Теперь ему помогает чеснок. Ой, какая это была удивительная находка. В своей собственной квартире, обысканной, переисканной, в которой ничего-ничего съедобного не осталось, даже засахаренной плесени на старой невымытой банке из-под варенья, даже яичной скорлупы. Вы знаете, что в скорлупе есть питательность? Не только присохнувшая к ней плёночка, но и сама скорлупа полезна. Это не просто кусочек извести. Её можно истолочь и посыпать, как соль, на хлеб.

Переселяясь в комнату Антона Петровича, искали в кухне сковородник, ещё раз заглянули за плиту и увидели там головку чеснока. Как она туда завалилась, когда? Вначале глазам не поверили. Голодающим часто видятся разные разности съедобные. Но это оказался настоящий, а не привидевшийся чеснок. Целая головка. А вы знаете, сколько в ней долечек! Посчитайте. Если есть каждый день по одной на двоих, хватит на полмесяца!

Но чеснок нельзя есть просто так, его надо натирать на кусочек хлеба. Тогда самый чёрствый, самый сырой и непропечённый хлеб становится похожим на копчёную колбасу!

И как же они с мамой берегли эту находку! Чтобы и не высохла, и не подмёрзла ни одна долька. И сколько времени прошло, а ещё держится! И вот сегодня Алёша будет есть хлеб, натёртый чесноком.

И угостит Антона Петровича. Не чесноком, конечно, а только запахом чеснока. Антон Петрович ни за что другого угощения не примет. Только проведёт долечкой по кусочку хлеба и скажет, зажмурившись: «Ох, вкусно!»

Что-то он долго не возвращается с дежурства? Заслышав его тяжёлые шаги, Алёша, собрав все силы, поторопился было встать, чтобы не услышать: «Ай, как ты залежался, лежебока, я, старый, уже в очереди постоял и твой хлебный паёк получил, вот, пожалуйста, а ты, молодой, всё лежишь?»

Как хорошо, что он есть и живёт вот здесь рядом, за шкафом. С ним легче, когда он приходит с дежурства и спит днём, можно слышать его дыхание. С ним надёжней и ночью, когда знаешь, что, пока ты спишь, он бодрствует на чердаке, на крыше, не даёт поджечь дом зажигалками… Сколько их потушил он — и числа нет!

«Хватаю их вот этими старинными щипцами от камина и в ящик с песком — раз!»

До войны он был уже седой, но с розовыми щеками. А теперь от голода стал совсем белый и как бы прозрачный. Мама говорит: «И в чём душа держится». Но душа у него крепкая и хорошо держится. Когда ему особенно тяжело, он «питает» её «пищей духовной». Читает вслух стихи.

Красуйся, град Петров, и стой

Неколебимо, как Россия…

Много книг сожгли они в печке, но Пушкиным он не жертвует даже ради тепла… Много, много строк запомнил Алёша из того, что читает вслух Антон Петрович…

И он всё же пришёл. И был сегодня даже не белым, а синеватым. И не разделся и не лёг спать, приговаривая: «А я сегодня ещё шесть штучек погасил… Дивная ночка была… Ни одного пожара».

Антон Петрович не пожурил Алёшу за лежебокость, он взял его руку и, вложив в неё бумажные пакетики, сказал:

— Сохрани это, мальчик, до весны… Здесь семена…

— Хорошо, — сказал Алёша, — конечно…

— Вот тут твой паёк и мой, вы его, пожалуйста, ешьте… Меня на дежурстве кормили… да, да…

— А вы куда, дядя Тоша?

— Я далеко, в пригород… Туда, где у моих родственников полная яма картошки со своего огорода… Ждите меня, обязательно ждите, я много-много принесу, сколько донесу…

Алёша закрыл глаза, представив себе яму, полную картошки, о которой так много рассказывал Антон Петрович.

«Надо дотерпеть только до весны, когда открывают картофельные ямы… Вот оттает земля, иначе не вскроешь мёрзлую… Мы возьмём заспинные мешки и пойдём!»

Это была мечта, которой они жили все втроём…

До весны ещё так далеко… Но, наверно, Антон Петрович нашёл способ вскрыть мёрзлую землю… Картошки так хочется! Но почему же он не зовёт меня с собой? Разве я так уж слаб? Да, если не зовёт, значит, я очень слаб…

Все эти мысли вились в голове Алёши, в то время как старик ласково гладил его волосы, прежде волнистые, а теперь посекшиеся, ставшие жёсткими и ломкими…

Алёша задремал под эту ласку и не слышал, как Антон Петрович ушёл.

Очнувшись, он ощутил что-то зажатое в руке, вспомнил, что это семена. И стал разглядывать красиво нарисованные на пакетиках луковицы, морковки, свёклы… Ой, а ведь семена съедобны.

Но нет, не станет их есть, хотя их можно было жевать. И чёрненькие, островатые семечки лука, и похожие на про-синки семечки салата, и даже угловатые, сморщенные семена свёклы. В них много питательного.

Конечно, если бы их было много, а то щепоточка. А вот если их посеять и вырастить, это же будет целая гора! А вырастить есть где, столько вокруг скверов и дворов. Ого, только копай да сажай!

Пионеры уже взяли на учёт будущие огородные площади и всё спланировали, где что сажать и сеять.

Важно дождаться весны, а уж там-то мы проживём! И другим поможем. Надо жить. Если не будет мальчишек, кто же будет копать грядки. Надо проявить силу воли и не сжевать эти чудесные семена.

Есть же в Ленинграде люди, которые хранят знаменитую на весь мир, собранную за долгие годы русскими учёными коллекцию семян пшеницы. Тысячи сортов. Начиная с тех, что обнаружили в гробницах фараонов Древнего Египта, до тех, что нашёл академик Вавилов в неприступных горах Памира.

Там их не горстки, а килограммы, центнеры, тонны — пакетиков, пакетов, мешочков, мешков… И все целы. Их стерегут для науки, для будущего люди, умирающие от голода. И не жуют, как крысы. Нет, это люди, они не сдаются. Про их стойкость так хорошо рассказывал Антон Петрович. А какие же там, наверно, хорошие, крупные зёрна! Однажды маме на заводе выдали горсть ячменя за ударный труд.

Ой, как же они взволновались, когда собрались этот ячмень съесть. Нельзя же так сразу. Сжевать, и всё. Дикость какая! Ячменные зёрна вначале поджарили, потом смололи на кофейной мельнице и целую неделю заваривали и пили как кофе!

Что же это за прелесть, когда пьёшь не пустой кипяток, а заваренный хоть чем-нибудь!

Но это всё в прошлом, это было ещё тогда, когда Алик сам сбегал и сам поднимался по лестнице. И даже тогда, когда его стала вносить мама. А потом она сказала: «У меня нет сил поднять тебя». И Алёша перестал выходить на улицу. Вот тогда пришлось сдать горн другому пионеру.


«Тра-та-та! Та-та!» Горнист всё ещё ходит, трубит. Пионерская побудка доносится в разбитые окна.

«Горнист жив, и я буду жить!»

Алёша готов встать и сесть за стол завтракать. Там на тарелке, накрытой чистой салфеткой, лежит ломтик хлеба, уже натёртый чесноком. Мама убирает оставшиеся дольки, смешная, не верит в его силу воли!

Чудачка, он же знает, где спрятан чеснок, и может достать в любую минуту. Но он стойкий, никогда не съест свою порцию хлеба просто так, не проглотит жадно кусками, а сделает всё, как велит мама. Нальёт горячего чаю из термоса, оставшегося в память от папы. Добавит туда одну чайную ложку, одну, вареньевой воды. Есть у них такая. Они налили воду в старую банку от варенья, которую забыли когда-то вымыть, и получился душистый, пахнущий клубникой настой. Вот если его влить в кипяток одну лишь чайную ложечку, это уже будет не просто кипяток, а чай с клубничным вареньем!

Всё это Алёша представил себе и опять чуть не улыбнулся, но вспомнил, что от улыбки у него трескаются и кровоточат губы, и сдержался.

Вставать было нужно, но так не хотелось, угревшись под одеялом и шубами, лежал бы и лежал весь день, но у него есть священная обязанность — заготовка дров. До прихода мамы он должен заправить печку. Это их праздник — затопить и смотреть, как играет пламя. Усевшись рядышком, подставлять огню руки, лица, мечтать о весеннем солнце.

С напряжением всех сил Алёша выбрался из-под шуб и одеял и стал завтракать. Медленно-медленно жевал тоненький ломтик хлеба, пахнувший копчёной колбасой, запивая чаем.

Потом стал трудиться. Это необходимо: без труда человек вянет, как трава без солнца, говорит мама.

Трудиться ему очень трудно. И, хотя топор не тяжёл, рубка дров даётся нелегко. Мама приносит обломки старинных стульев, кресел, кроватей из разбомблённых домов.

Горят они здорово, с треском, но крепки, как железные. Попотеешь, пока изрубишь.

Этой работы хватило бы до прихода мамы, но Алёша разделяет её на два приёма. Потому что ему нужно ещё позаниматься, выучить уроки. Ленинградские ребята решили не бросать ученья ни за что! «Пусть не думают фашисты, будто они заставят нас вырасти неучами в осаде. Не поддадимся!»

Кто не мог ходить в подвал, где были классы с партами, с чёрной доской, тому уроки задавали на дом. И учительница через день, через два обходила таких ослабевших ребят…

Что-то её давно нет. Но она придёт же когда-нибудь, и Алёше будет чем отчитаться. В последний приход она задала урок на неделю!

Разогрев подмёрзнувшие чернила, Алёша переписывает набело диктант, который он научился сам себе диктовать.

И вдруг его подбрасывает далёкий подземный толчок, почти незаметный. Но он-то знает, что это начинается обстрел. Это ударило тяжёлое орудие, установленное немцами где-то за Пулковскими высотами.

Нарастает тугой свист, от которого из рамы вываливается заткнувшая пролёт окна подушка.

Разрыв позади дома сотрясает стены, жалобно звенят уцелевшие стёкла.

Снова подземный толчок, и снова тугой свист. И ещё, и ещё. Снаряды летят вразброс, разрывы справа, слева. Не поймёшь, куда целятся.

— Дураки! Дураки! — сквозь стиснутые зубы ругает фашистских артиллеристов Алёша. — Куда палят? Наши солдаты, пулемёты, пушки — всё на окраинах. В центре города ничего военного нет… Ну и пусть, пусть тратят зря снаряды, дураки!

Вот где-то особенно близко грохнуло. Окна застелило дымом. Хочется посмотреть, что загорелось. Алёша подтягивается на подоконник. Горит дом напротив через улицу, хороший, красивый, с колоннами…

— Дураки! Дураки!

Может быть, потушат? Хочется посмотреть дольше, но снова далёкий подземный толчок, и он сползает с подоконника. От близкого разрыва могут попасть в глаза осколки стекла. А глаза ему пригодятся, чтобы смотреть в оптический прицел винтовки, а не зря глазеть из любопытства. Не имеет он права рисковать глазами будущего снайпера.

Алёша заставляет себя отвернуться к стене, на которой играют тени пожара…

Разрыв где-то далеко… Но следующий может быть и в их доме. Ему становится страшно при мысли, что вернётся мама, а на месте дома — груды развалин… Вдруг доносится звук, от которого сразу теплеет на сердце. Он похож на успокаивающее гуденье пчелиного улья.

— Ура! — шёпотом кричит Алёша, у него что-то сел голос в последние дни. — Ура, пошли штурмовички! Они вам дадут жару!

Штурмовиков еле слышно за дальностью расстояния, но Алёша, закрыв глаза, воображает, как наши лётчики пикируют на фашистскую батарею, ведущую огонь. Как гитлеровские артиллеристы разбегаются и падают побитые…

Когда-то он любил рисовать такие картины цветными карандашами, но теперь сил нет, и он рисует эту картину мысленно. И шепчет:

— И это ещё не всё, вам ещё ночью «подсыплет» за нас за всех «Марат»!

Он знает, что матросы-наблюдатели, живые глаза броненосца, стоящего на Неве, притаившись у ничьей земли, высматривают позиции немецких батарей, замечают и засекают их по выстрелам.

А ночью медленно, тихо разворачивается башня главного калибра «Марата», громадные орудия нацеливаются по указанным точкам и — бамм, бамм! — грохают, грохают. И весь город содрогается от радостного гнева. Ага, достаётся и вам, фашисты! От таких снарядов ни один блиндаж не спасёт. Главный калибр не шутка!

Днём «Марат» притворяется мёртвым. Вчера его беспрерывно бомбили. Эскадрилья за эскадрильей пикировала на линкор и сыпала бомбы, как мусор. Алёша видел их поток простым глазом. На палубе всё кипело, как будто извергались вулканы. Когда корабль окутался чёрным дымом, немцы бросили бомбёжку, решив, что всё кончено.

Но сегодня он что-то очень слаб. И у него не хватает сил, не может он толкнуть дверь и сползает к порогу…

И в это время дверь открывается и к нему навстречу падает мама. Её одежда пахнет морозом и дымом. Её лицо черно от копоти. Пряди волос слиплись. И губы черствы. Но он целует, целует их, хотя ему больно…

И вдруг понимает, что это не его мама… Это чья-то чужая. Хотя у неё такие же ввалившиеся глаза. И из них так же, как у мамы, текут слёзы. И она шепчет те же слова: что мама:

— Ты жив? Ты цел? Зайчонок!

Ему хочется сказать, что она, очевидно, ошиблась подъездом. И он совсем не её «зайчонок». Но чужая мама, схватив его в объятия и усаживая на стул, сама говорит:

— Вижу, занавешено окошко даже днём… значит, никого в живых уже нет. И вдруг смотрю — щёлочка и в неё кто-то смотрит… Ах, как бросилась я вверх по лестнице, откуда и силы взялись! Подумала, а вдруг это мой… А у тебя что, никого не осталось тоже? Ты один? На вот, маленький. Кушай!

И суёт ему в рот что-то липкое.

— Это питательно. Это я своему несла… А его нет. И дома нет, и ничего нет… развалины. Дымятся… А уходила — всё ещё было… и дом и он… Ну, ты кушай, кушай… Да ты что, разучился есть? Давно один? Ослаб совсем… даже шторку не задёрнул… Смотрю — свет горит… И вот я на этот свет… Ты кушай, кушай, ты должен есть, чтобы жить!

Алёша машинально ест. Согревается идущим от неё теплом и засыпает.

Возможно, это ему приснилось… Но, проснувшись ещё раз от звуков горна, Алёша обнаруживает у себя под боком свёрток с едой. От него так необыкновенно пахнет, что Алёша находит его сразу. Развёртывает — и что же там: хлеб, намазанный повидлом! Это так вкусно… И его зубы сами впиваются… Но тут его останавливает мысль: «Это не моё… Здесь какая-то ошибка!»

Но зубы уже нельзя остановить. Они жуют, жуют и заставляют глотать прожёванное…

Наверно, Алёша уже был так плох, весь организм его был на таком крайнем пределе, что не съесть этот хлеб с повидлом было бы равносильно смерти. Проглотив всё до последней крошки, он впал в забытьё… Когда Алёша проснулся снова, он сразу встал с кровати. И чуть не упал от радости — в дверях показалась мама.

— Ты жив? Цел, оленёнок! — Она крикнула всё так же, как та, чужая мама, за исключением «зайчонка».

И у неё так же закапали слёзы. И они обнялись так крепко, что слышали биение сердец друг друга за тонкими слабыми рёбрами. И это так радостно. Бьются два сердца рядом. Они живы, живы. И вместе.

— Как ты тут жил без меня, оленёнок?

— Ничего, — отвечает Алёша.

— А я, когда очнулась, спрашиваю, где я, что со мной, какой день идёт?.. Подумать только, была в обмороке трое суток!.. Как упала, выходя из цеха… И вот… Хорошо, что подвезли машиной… Жив, жив, милый Алешуня мой… Теперь всё будет хорошо. Всё чудесно. Ты не слышал ещё, по льду Ладоги проложена ледовая дорога. «Дорога жизни»! А что ты ел тут без меня? Как ты не умер с голоду? Постой, да у тебя кто-то был… Чужие варежки?

И Алёша тоже замечает чужие варежки под столом… И рассказывает о чужой маме, которая ему словно приснилась. Как она плакала о своём и кормила чужого «зайчонка».

Мама молча кивает головой. Она видела этот дом, развалины которого ещё курятся дымом… Там работают сапёры, пытаются спасти кого-нибудь из-под обломков… И многих уже спасли.

— Может, она ещё найдёт своего, поэтому она и поторопилась уйти, — старается мама утешить Алёшу.

— Зачем же я съел его хлеб с повидлом?

— Ничего, Алёша, был бы он жив, в госпитале… его тоже накормят… Да и я могу помочь… Если… Ах, как же она ушла и ничего, кроме этих варежек… А может быть, сказала что-нибудь? Хоть бы узнать кто! Может быть, она разговаривала с Антоном Петровичем? Он спит всё ещё после дежурства? — прислушалась мама. — Почему на тебе его пальто?

— Ах, я и забыл, он же ушёл… за картошкой. Велел ждать его с большим мешком, с большим… с большим и полным картошки!

— Да? — Мама тревожно оглядела комнату. — А взял ли он мешок, Алёша?

— Взял, взял, я сам видел… И оделся похуже, это ведь далеко, там уже рядом окопы… И ямы. Полная яма огородной картошки!

— Зачем же ты отпустил его, Алёша?

— Так ведь же обещал вернуться!

— И он отдал тебе хлеб? И карточки до конца месяца?

— Да, вот они, велел получать и кушать, а он там у родственников покормится. Картошкой. Ему же нужно будет отдохнуть перед дальней дорогой. Ну что ты, мама?

— Давай, Алёша, помолчим.

— Ты думаешь, он пошёл умирать на кладбище? Чтобы не быть людям в тягость? Нет, мама, нет!

— Помолчим.

— Но он же обещал вернуться… А хорошее пальто набросил на меня, чтобы мне было теплее!.. Нет, мама… Он не мог обмануть меня!

— Нет, конечно, Алёша… Он старый коммунист… Мы будем ждать его. Мы должны жить и крепиться. Мы не должны умирать, Алёша! Столько людей отдали за нас свои жизни, что мы обязаны крепиться и победить… Победить!

Мать и сын долго молчали.

А потом они обедали и сразу ужинали, заправив кипяток лавровым листом. По запаху это был почти суп. Они ели его ложками, налив в тарелки. И несли ко рту, подставив ломтики хлеба. Когда на хлеб капало, хлеб пропитывался тоже запахом настоящего супа. Это было так вкусно! Мама, как всегда, пыталась обмануть сына, подсунуть ему кусочек хлеба побольше. Но Алёша бдителен. Он разгадывает её «военные хитрости» и не ошибается, сортируя маленькие квадратики, на которые они разрезают паёк.

Сегодня уже подвезли муку по «Дороге жизни», по льду Ладоги. Был туман, и немецкие лётчики не смогли помешать нашим автоколоннам. И завтра, глядишь, они пробьются и можно будет вот так же есть не пустой обед и ужин, а с хлебом, с настоящим хлебом!

И сын, и мать, полные надежд, укладываются спать вместе, чтобы согревать друг друга. Они вдоволь насмотрелись на огонь. Закрыли печь. Прежде чем заснуть, они ещё долго говорят не наговорятся. Алёша рассказывает, как снова его разбудил утром весёлый горнист.

— Он так хорошо трубил, мама, так громко. Ты не бойся, он и завтра придёт и разбудит. Я знаю. Ему ничего не сделается. Он такой здоровый паренёк из пригорода… Он жив, и я буду жить!

— Такой беленький, да? — говорит мама. — Кажется, я его видела вчера.

— Нет, он смугловатый.

— Ага, с голубыми большущими глазами, ну да, я же с ним встретилась в воскресенье, собирая обломки мебели на дрова…

— Да нет же, мама, глаза у него как раз карие.

— Ну, а мне показалось…

— Конечно, ты его видела издалека, а я смотрел прямо ему в глаза, когда передавал горн, как ослабевший более сильному…

— Правильно, правильно, он сильный, на нём матросский бушлат…

— И вовсе и не бушлат, а полушубок.

И вдруг они засыпают, не успев уточнить, как выглядит горнист.

Он жив, здоров, каким бы он ни был, голубоглазым или кареоким, главное, что трубил он в горн, призывно поднимая ребят на борьбу за жизнь.

И каждый раз, пробуждаясь, Алёша улыбкой ранил себе губы, они трескались, пересохнув от недостатка питания.

«Жив горнист! Значит, и я проживу!»

Так продолжалось много-много дней. Пока наконец не пришла весна и все, кто уцелел, вышли на улицы. И вышел Алёша с семенами, сбережёнными им для посева. И взрослые, и дети чистили, убирали улицы, вскапывали каждый клочок земли. Семена были нужны, как вода и воздух.

Каждому пакетику люди радовались. Алёшу хотели ребята качать, да не хватило сил. Преодолевая усталость, он бросился навстречу горнисту, как только завидел его с медной трубой в руках. Обнял, подкравшись сзади, и удивился, что он так худ. Закрыл ему глаза ладонями:

— Угадай кто? Не узнаешь, это же я, Алёша!

— Какой Алёша? Пусти!

— Спасибо тебе! Спасибо, друг! Если бы не ты, я бы, пожалуй, умер! Как ты здорово трубил каждое утро побудку! И откуда у тебя нашлось столько силы?! Я едва по комнате передвигался… А ты чуть не по всему городу… Я слышал, как ты играл и на нашей улице, и дальше, и ещё дальше… Ну, ты просто железный какой-то! Ну, разве не помнишь? Ты же принял от меня горн тогда, зимой.

Поняв, что горнист не может угадать его, Алёша разомкнул руки и заглянул ему в лицо.

И отшатнулся: перед ним стоял совсем другой мальчик, не тот, которому он передал горн, а синеглазый, узколицый, бледный. Совсем другой.

— А где же тот мальчишка, который из пригорода? Вася?

— Не знаю, — сказал синеглазый, — мне передал горн мальчишка с нашего двора, Аркадий.

— А ему кто?

— Одна девочка из дома напротив…

— А ей кто?

Оказывается, ходил и трубил не один горнист и не два, а много-много мальчиков и девочек. Они сменялись, передавая горн из ослабевших рук в более сильные. Многие умирали, но горн жил. Он играл, играл, звучал непрерывно, помогая всем ленинградским ребятам стойко переносить беду.

И вот всем уцелевшим светит солнце. Они будут жить. И их враги утекли, как растаявший снег в половодье.

А бессмертные наши горнисты, послушай, они и сейчас по утрам звонко играют побудку!







Николай БОГДАНОВ

Солдатская каша

Шёл штурм Берлина. Грозно грохотали советские орудия, от разрывов мин и снарядов содрогалась земля. Огромные каменные здания рушились и горели с треском, как соломенные.

Николай БОГДАНОВ

Неизвестные герои

— Как ты сюда попал, Гастон? Тоже фашисты тебя привезли?.. Из Франции, да?.. Смешной ты какой, ничего не понимаешь! Немцы и то по-нашему понимают: курка, яйки, млеко, давай-давай. Всё знают! А ты француз — и ничего не понимаешь!