Peskarlib.ru: Русские авторы: Борис АЛМАЗОВ

Борис АЛМАЗОВ
Я увидел лошадь первый раз

Добавлено: 17 августа 2014  |  Просмотров: 1643


Как это было — я не помню, потому как был мне от роду год. А у казаков, из которых наша семья происходит, есть такой обычай: когда мальчишке исполняется год, его первый раз стригут (всё это происходит очень торжественно. Мальчишка сидит на кошме, ножницы клацают в такт старинным песням — не то пожеланиям, не то заклинаниям) и потом сажают в седло. И со мной так было.

Друг моего деда (они ещё в первую мировую войну вместе служили) привёл в наш двор лошадь и, приняв меня из рук женщин, что меня стригли, поднял на коня. А все соседи, родственники и знакомые следили, что я стану делать. Мне потом всё это в подробностях рассказывала бабушка, потому как я не заревел, а изо всех сил уцепился за конскую гриву — что считалось хорошей приметой.

Вторая встреча произошла пять лет спустя и могла вообще навсегда отбить у меня охоту подходить к лошади. Я попал в колхозную кузницу, где подковывали старую рабочую конягу. Лошадь была привязана в специальном станке из жердей и досок так, чтобы не могла ударить кузнеца.

Кузнец Алексей Касьяныч, глухой после фронтовой контузии, подмигивая мне и улыбаясь, длинными щипцами выхватил из огня раскалённую докрасна полоску железа и резкими ударами молотка стал делать из неё подкову. Делал он подковы про запас, чтобы не терять жара из горна, пока заводили лошадь в станок да успокаивали её.

Хозяин лошади поднимал ей поочерёдно ноги, отрывал старые подковы и специальным острым ножом срезал отмерший и негодный роговой слой. Лошадь нервно переступала, трясла всей кожей, а хозяин кричал на неё страшным голосом.

Новую подкову специальными четырёхгранными гвоздями — «узналями» приколотили к самому краю копыта. Всё делалось ловко, сноровисто и умело. Лошади было не больно, но она всё равно боялась и нервно фыркала. Ещё бы не бояться: молот стучит, в горне огонь полыхает, пахнет углем и горячим железом, а чёрный кузнец что-то там делает с твоим копытом, зажав его между колен! Я далеко стоял, меня не подковывали, и то было страшновато. Поэтому лошадь мне стало жалко.

Когда её вывели из кузницы, напоили, привязали к телеге, где был ячмень с овсом, и она стала им жадно хрупать, я подошёл к ней, благо возница увёл ковать вторую лошадь, и тихонько погладил по задней ноге и по животу — выше я достать не мог.

И тут лошадь ударила меня новенькой подковой! Прямо в грудь! Когда я вырос, то понял, что лошадь была старая, умная и только тихо оттолкнула меня. Ударь она как следует, мне бы не писать этой книжки. Но тогда я задохнулся от боли и обиды. Наплевавшись вдоволь розовой слюной, я побрёл домой, дав себе слово никогда больше не подходить к этому неблагодарному «зверю». Но слово своё я скоро нарушил.

Зиму мы жили в Ленинграде, а весной двинулись на Дон. Время было тяжёлое, послевоенное: вокзалы набиты людьми, купить билеты, сесть в поезд, доехать необворованными — подвиг и везение. И вот после толкотни, истерик в толпе, давки и духоты в вагонах мы выходили на тихой станции и сразу окунались в ласковые объятия степного тепла… И дед Хрисанф, тот, что сажал меня на коня, отдавал нам честь, приложив левую руку к алому околышу старой казачьей фуражки. Правой руки у него не было: оторвало в гражданскую, поэтому казалось, что дед всё время ходил боком.

Скрипели колёса тачанки. Под впечатлением того, что мы приехали из Ленинграда, из Питера, дед запевал сипловатым, когда-то лихим и сильным голосом: «Как в столице, в Петербурге, ай-да ну и в Зимнем каменном дворце, там при каждом при покое караул донцы несуть…» Пел он замечательно, да ещё свистел в конце каждого куплета, а мама, скинув на плечи кружевной платок, подпевала ему просторным низким голосом, каким никогда не пела в городе. И я видел, какая она у меня красивая… И даже седина её не портит, как не портит изморозь степную траву. «Е-е-е-их, да там при каждом, ну ай скажем, что ли, при покое-е-е-е ай, стоять казаки на часах…» — выводил дед умопомрачительной сложности мелодию. А дальше в песне говорилось, как «царица Катерина выходила погулять», как она увидала «молодого кавалера, при дворцовых при дверях». И был он такой бравый, статный да пригожий и так стоял не шелохнувшись, что царица остановилась и спросила: «Из какого, казак, войска, из станицы из какой?» Но казак устав помнил твёрдо. «Ничего ей не ответил, потому как службу знал, ничего ей не ответил, даже глазом не сморгнул!» И тогда царица, тоже, вероятно, вспомнив устав караульной службы, «положила к ногам его медаль»…

Дед пел, а мне казалось, что он это про себя, что это он, статный урядник лейб-гвардии казачьего полка, в алом мундире, в высоком кивере с плюмажем и шлыком стоит в сверкающей зеркалами и золотом роскошной дворцовой зале…

Вокруг нас медленно поворачивалась весенняя степь. Сочно-зелёная до синевы с белым налётом пшеница сменялась голубыми овсами, а неудобья по увалам плавно качали волны ковыля, были исполосованы ярко-алыми маковыми реками. Они, как сказочные дороги, политые кровью сынов Тихого Дона, убегали за горизонт, а там уже выплывал багрово-оранжевый край солнца.

И вдруг в это весеннее великолепие из-за холма вылетели два коня. Один — снежно-белый, другой — гнедой. На них не было никакой сбруи, они шли широким, но неслышным галопом, точно были крылаты. Лепестки алых маков облаком взлетали из-под их копыт и, плавно кружась, оседали на фоне ослепительно синего беспредельно глубокого неба.

И я понял, что живу! И меня охватило такое ощущение свободы и счастья, что я тоже запел во всю силу голосовых связок…

И уже тогда я почувствовал, что никогда не забыть мне этот вольный бег коней и эту степь, потому что это самое дорогое, что есть у человека, — Родина. И уже тогда я знал: если не суждено мне будет жить на этой прекрасной земле моих прадедов и если она изменится неузнаваемо, застроенная городами, дорогами и фабриками, — во мне она будет неизменна. И постоянна, как биение сердца… Пока я живу…

…А кони всё скакали… скакали… вздымая росные клубы алых лепестков… Скакали, уплывая в мои сны.

* * *

Много лет прошло с тех пор, а я всё помню. Да не только помню… Каждое лето — кто куда, а я — на дальний и незаметный степной хутор: и в уборочную помочь — в страду каждые руки на счету, и солнышком родным пожариться, да и так — пожить между своими близкими людьми, отогреть душу и сердце. Я люблю их и горжусь ими. Превыше всех наград ценю, что и меня они считают роднёй, своим земляком-хуторянином. Я — это они, а они — это я. А вот какие мы? Про то эти рассказы.







Борис АЛМАЗОВ

Лягушонок

Пристрастился Тимоша Есаулов строгать. Ещё весной попала ему в руки чурка, на корабль похожая. Он кухонным ножом подровнял её немного, мачты приладил — получилась каравелла, совсем как та, на которой Колумб Америку открыл.

Борис АЛМАЗОВ

«Эх, шагай! Эх, не унывай!»

— Голубчики, — сказала учительница пения Димке и Максиму, — да ведь у вас совсем слуха нет!