Peskarlib.ru > Русские авторы > Александр ГИНЕВСКИЙ

Александр ГИНЕВСКИЙ

Это ещё не снег

Добавлено: 18 января 2017  |  Просмотров: 215


В штопанных перештопанных носках идти в школу первого сентября не годилось. Печуркин и сам это понимал. Хотя подумаешь, пятки: в ботинках их не видать. Но мать всё напоминала: купи, купи...

Он взял деньги и пошёл в центр, к универмагу. Носки, конечно, можно было купить и в галантерейном ларьке у второго автопарка. Близко, дешёвые. Он уже присмотрел. Но потянуло его в универмаг.

По дороге он рассеянно задумался: отчего у него носки постоянно рвутся не на пальцах, а на пятках? Собственно, доискиваться до причины он и не собирался. Потому что представилось ему сразу, что пятки у его носков из какой-то вечной, не истираемой материи... И какие это славные носки! И как хорошо в них ногам! И для матери никаких хлопот! Постирать-то он и сам может. Главное, тратиться понапрасну не надо; мелочёвку эту в голове держать...

Толстые губы Печуркина расползлись в улыбке, словно вечные носки были у него уже на ногах. С этой улыбкой он и вошёл в универмаг.

На первом этаже, в отделе товаров для мальчиков особенно было много будущих первоклашек. Одни испуганно, другие восторженно смотрели по сторонам. Уже здесь в универмаге перед ними распахивалась совершенно новая, загадочная жизнь, и они не знали: пугаться ли её заранее, или радоваться. И то чувство, которое в эту минуту было сильнее, то и брало верх.

Одни смотрели в зеркало серьёзно, не узнавая себя в школьной форме. На всякий случай с опаской оглядывались на родителей, дедушек и бабушек. Те успокаивающе кивали головами, мол, всё хорошо, всё отлично. Так и должно быть.

Другие — шумели, кричали, захлёбываясь от радости. Они нетерпеливо мяли кожу только что купленных портфелей, то и дело заглядывая в их тёмную пустоту, вдыхая приятный запах новой вещи. Хвастались друг перед другом: чей замок громче щёлкнет. И вдруг, сорвавшись с места, подхваченные общей толчеёй и суматохой, с портфелем или ранцем в руке, мчались куда-то по широкому коридору. За ними следом — родители, — боясь потерять их из виду...

С высоты своего возраста и роста Печуркин смотрел на мельтешащую малышню снисходительно. Всё с той же улыбкой, с которой он вошёл. Его всегда тянуло к лопушатам. Через недельку-другую кто-то из них станет его приятелем. Вглядываясь в лицо такого лопушонка, Печуркин думал: «Этого уж точно зовут Пётр. Не первый, конечно, но и не последний...» Так что, если говорить по правде, то Печуркин и пришёл-то сюда за тем, чтобы взглянуть на празднично шумящих и суетящихся лопушат...

Носки он купил. Точно такие, какие приметил в ларьке. Перед тем как продавщица ему их завернула, он пощупал пятки носков, покачал головой.

— Что, не нравятся? — спросила продавщица.

— Да так... сойдёт, — махнул рукой Печуркин.

Спешить было некуда. Он поднялся на второй этаж.

В отделе товаров для девочек тоже было много народу, но гораздо тише.

Печуркин подошёл поближе.

Возле столика продавца он увидел красивую женщину. В ушах её сверкали длинные капли серёжек. Гладкая белая рука с розовыми ногтями на пальцах спокойно лежала поверх пакета. Печуркин представил себе такие руки, перемывающими гору столовской посуды, и ему стало жаль их... Неожиданно Печуркин вспомнил, что уже видел эту женщину. Летом. На веранде у Орловых...

Рядом с женщиной, у большого зеркала стояла девочка. На ней была новенькая форма, белый фартук. Девочка поводила плечами, вглядываясь в зеркало. С лица её не сходила взволнованная улыбка, от которой на щеках вспыхивали ямочки. Все, кто стоял рядом, невольно любовались ею. Засмотрелся и Печуркин. От восхищения у него даже рот приоткрылся. Он не заметил как одна продавщица показала на него глазами другой.

Взгляды девочки и Печуркина встретились в зеркале. «Ох, какая ты!..» — было написано на лице Печуркина. Девочка сощурила глаза, сморщила носик и вдруг взглянула на него с таким холодным презрением, что лицо Печуркина вспыхнуло огнём. Словно его поймали за тем, как он подглядывает... Печуркин быстро опустил голову, хотел повернуться, но ноги не слушали.

— Как, мальчик, нравится форма на девочке?.. — спросила одна из продавщиц. Лицо её было деловито-серьёзным, а глаза смеялись. Даже не смеялись, а хохотали. Но Печуркин в своём простодушии этого не заметил.

— Нравится. Очень... — горячо произнёс он. И даже голоса своего не узнал: ему показалось, что сказал это кто-то другой.

Красивая женщина равнодушно взглянула на всё ещё красного Печуркина.

— Так мы берём... — сказала она продавщице.

Солнечный свет из окна сверкнул в её дрогнувшей серёжке.

2

Учится Печуркин неважно. Но в классе его любят, как любят чудаков, от которых всего можно ожидать, и которым поэтому многое прощается. Печуркин умеет, как говорят учителя, «урок превращать в балаган». Всё-таки умеет — не то слово. Другой бы на его месте гордился бы: сорвать урок? Пожалуйста! Он же никогда не делает этого специально, из хвастовства. Хотя со стороны можно подумать и так. Частенько, ещё до звонка, к нему подходят и канючат, уговаривая: «Валёк, сделай, а?.. Я сегодня ни в зуб ногой», или «Печки-лавочки, ну чего тебе стоит?!. Вон сколько народу просит. Все челом тебе, Печурочка, бьём, выручи!..» Ему действительно ничего не стоит. Но только всё равно подстраивать заранее, обдуманно он не умеет. Получается у него непроизвольно. Учителя это чувствуют, и потому многое ему сходит с рук. Скажем, на уроке математики решается задача про идущий поезд. Печуркин вдруг задумывается. Забыты все цифры условия задачи... Перед ним только мчащийся со страшной скоростью поезд. Ветер рвёт занавески в открытых окнах. Бешено стучат на стыках колёса. Вагоны мотает из стороны в сторону. Всё сильнее, сильнее... А в одном из вагонов кто-то родной, близкий...

Лицо Печуркина хмурится.

— Нет, — говорит он с огорчением, громко на весь класс, — я не хотел бы, чтобы в этом поезде ехала моя тётя.

У Печуркина нет никакой тёти. Но кто бы, глядя в его лицо, усомнился в том, что она есть!

— Какое отношение может иметь твоя тётя к задаче? — с недоумением спрашивает математичка, словно забыв с кем имеет дело.

— Ну, как же, Анна Павловна, — Печуркин недовольно разводит руками, — на такой скорости поезд и с рельс может сойти.

Печуркину видится состав, летящий под откос. И тот вагон, в котором родная тётя...

— Перестань, Печуркин, — с досадой в голосе произносит Анна Павловна, спохватившись.

Но Печуркин не слышит.

— Представляете, — продолжает он, — крушение...

Анна Павловна даже поёживается.

В классе нарастает шум оживления.

— К месту крушения приезжает сам министр путей сообщений, — серьёзно говорит Печуркин. — Грузный такой. Уже седой. С генеральской фуражкой на голове. У него семья, дети — мал-мала меньше, а тут такое... Начнёт он разбираться. И что он увидит?

— И что он увидит? — нетерпеливо произносит учительница. — Увидит очередную глупость Печуркина.

— Нет, Анна Павловна, — Печуркин явно обижен тем, что его не так поняли. — Увидит, что несчастье оттого, что мы решаем такие задачи.

По классу прокатывается волна смеха.

Анна Павловна призывает Печуркина и весь класс к порядку. Но на это требуется время. Те, у кого часы, подбадривая жестами, смотрят на Печуркина с не слабеющей надеждой. Но замечает Печуркин лишь умаляющий взгляд Вали Витальевой. Тогда в универмаге она смотрела на него совсем не так... «Ну, Печурочка, ну, ещё немного...» — шепчут её губы. Печуркин догадывается и... несёт...

Попробуй его теперь останови.

— Во завёлся, во раскочегарился!.. — раздаётся сзади Печуркина.

Как сквозь толщу воды доносится до него голос уставшей Анны Павловны. Вот и он обрывается. Звонок...

Менее терпимо относятся учителя к подсказкам Печуркина. Что говорить, помочь утопающему у доски желают все. Все кроме Бориса Орлова. Он не подскажет. Может дать списать, объяснить, но когда ты у доски — смотреть на него бесполезно. Только явная околесица, чушь отвечающего, когда класс начинает хихикать, вызывает у Орлова лёгкую снисходительную усмешку. Казалось, все эти уроки, школа — давно ему надоели. Пятёрки свои он зарабатывает легко. На вопрос учителя: «Кто хочет добавить?» никогда не поднимет руки. Но, если его попросят, расскажет такое, чего порою нет и в учебнике. Говорит спокойно, уверенно. Всегда кажется, что он знает больше, чем сказал. Учителя обращаются к нему с таким уважением, с каким обращаются к взрослым.

Отец Орлова главный архитектор города. Как-то летом Печуркин со своим приятелем Генкой Деньгиным, возвращаясь с озера, проходили мимо дома Орловых.

— Валька, гляди! — Генка толкнул в бок Печуркина.

На просторной веранде, за круглым столиком с белой скатертью сидели Борькина мать и какая-то женщина. Пили чай из маленьких фарфоровых чашечек. О чём-то перешёптывались, смеялись. Особенно заразительно смеялась та — незнакомка... А в нескольких метрах от них, за чертёжным кульманом сидел Борька. В белой рубашке с закатанными рукавами. За спиной Борьки, склонившись над ним, стоял отец. Курил трубку и то и дело тыкал концом мундштука в чертёж. Борька вскакивал со стула, размахивал руками — это Борька-то! — и что-то горячо доказывал отцу.

Удивительно: в такой жаркий день человек сидит дома, занимается какой-то нудятиной вместо того, чтобы мерять купалку сажёнками или нырять с пятиметровой вышки.

— Ишь, Борька-то отца за пояс затыкает, — ехидно заметил Генка, вспомнив, что Орлов плавает не хуже их.

— Архитектор... выпендривается.

— Уж он нагородит...

— Это точно. Уж мы с тобой, Генка, в его доме ни за что не поселимся.

— Мне-то что! Он домами будет заниматься, а не кораблями...

— Тебе легче. А мне каково?..

Вот так зубоскаля, оба они немного завидовали Борьке в ту минуту...

Чертежи и рисунки Орлов часто приносит в класс. Но не для того, чтобы кому-то показать. Рассматривая их, он всё думает о чём-то. Даже на уроках. Даже когда у доски плавает Витальева. А ведь они дружат. Их не раз видели вместе то в кино, то в парке поздно вечером. Вот этого-то никак не мог понять Печуркин. Вместо того чтобы радоваться такому равнодушию Орлова, он именно за это ненавидел его.

И стоило Витальевой во время ответа у доски немного задуматься, как пол уходил из-под ног Печуркина. Он начинал подсказывать. Да так, словно вокруг никого не было, словно она плохо слышала или находилась где-то на Камчатке...

Витальева краснела, бросала негодующий взгляд в его сторону и... путалась ещё больше.

— Нет, я так не могу, — наконец говорила она.

— Печуркин! — раздавался голос учителя. — Выйди из класса.

Он выходил без всяких слов, будто только и ждал этой команды. По пути делал жесты, мол, ну вы тут без меня помогите человеку...

И когда за ним закрывалась дверь, он уже был уверен, что выгнали его не за подсказки, а за другое... За то, что он взял прямо из рук учителя ручку, и на глазах всего класса поставил Витальевой пятёрку. Большую — во всю клеточку журнала.

Всё ещё взволнованный своим подвигом, Печуркин идёт по тихому школьному коридору. И уж непременно где-нибудь в углу или у окна разглядит убитого горем лопушонка.

— Витёк, чего голову повесил?

Одного вида Печуркина достаточно, чтобы у лопушонка свалился с души камень тревоги.

— Опоздал. Как думаешь, Печуркин, здорово влетит? — спрашивает он, приободрившись.

— Ты же не нарочно.

— Нет!.. Тетрадку забыл. Домой бегал.

— Пу-устяк! — решительно говорит Печуркин. — Меня вот выгнали с урока за дело, и то — ничего.

— Выгнали?! — лопушонок хлопает широко раскрытыми в удивлении глазами. — За что?!

— Любимому человеку поставил пятёрку в журнал.

— И про это узнали?

— А чего узнавать. Все видели. Взял у учителя ручку и поставил.

— Прямо на уроке?!.

— Прямо.

— Вот это да!..

— Ладно, — Печуркин берёт за руку лопушонка, — пошли.

Постучавшись в дверь класса, Печуркин открывает её.

— Ольга Ивановна, извините, пожалуйста. Тут ваш ученичок опоздал на сорок восемь секунд, а со страху до сих пор топчется у дверей. Он тут скоро целую яму вытопчет. Вы уж разрешите ему присутствовать, он за тетрадкой домой бегал.

— Ох, Печуркин, Печуркин!.. Самого-то наверно выгнали, — качает головой Ольга Ивановна. — Проходи, проходи, Витя, на своё место.

3

И в какой же ветреный день занесло в школу эту дурацкую игру. Она, как чума, захватила мальчишек.

На переменах во всех коридорах и классах раздавался глухой мерный топот. Лишь учительская и кабинет директора оставались островками трудовой тишины.

Игра называлась «маялка». По названию предмета, без которого она была бы немыслима. Маялка делалась из клочка козлиной шкуры. Клочку придавалась круглая форма. Свинцовая блямба, размером с пятак, с двумя отверстиями, как у пуговицы, пришивалась нитками или прикручивалась тонкой проволокой к гладкой стороне мехового кругляша. Хорошая маялка высоко ценилась и составляла гордость владельца.

Правила игры были просты, как устройство стакана. Рукой подкидываешь маялку, и в тот момент, когда она плавно приближается к полу, поддаёшь её внутренней стороной стопы. Маялка взлетает и — счёт начался. Маялку надо продержать в воздухе как можно дольше, то есть выигрывает тот, кто сделает большее число ударов, не давая маялке упасть на пол. Тут возникают споры, заключаются пари. В пылу азарта забывается, что вечером будет изводить тупая боль в икрах и в паху.

Печуркин не отличался особой ловкостью. Но загоревшись игрой, постоянными тренировками добился того, что вскоре ему не было равных в классе. Его маялки стали предметом восхищения, многие мечтали заполучить одну из них.

За Печуркиным, по-собачьи преданно, заглядывая ему в глаза, следовали один–два лопушонка. Он доверял им хранение своих маялок и называл их «мои оруженосцы».

К Печуркину приводили чемпионов других классов. Тягаться с ними он предпочитал «на своём поле».

Под предлогом, что ему могут помешать, он отодвигал гурьбу болельщиков в том направлении, в котором была Валя Витальева.

Изнурительный поединок начинался.

И как же болели за него лопушата–оруженосцы!..

А Печуркин работал правой и левой ногой. Внутренней и наружной стороной стопы. А когда удавалось перехватить случайный, безразличный взгляд Витальевой, он вдруг поддавал маялку наружной стороной стопы, переводил её через голову, и поддавал её опять же наружной стороной стопы, но уже другой ноги. Это был верх его мастерства...

Во время одного из таких поединков, сосредоточенно работая ногами, он приблизился к Витальевой. Он уже выбирал момент для коронного трюка, но тут Витальева схватила мелькающую перед носом маялку, зажала её в кулаке и спрятала за спину.

Печуркин стоял обливаясь потом, и смотрел ей в глаза.

Она брезгливо сморщилась. Редкие веснушки сбежались к переносице.

Он был готов ударить её. Так, чтобы она заревела на весь класс, на всю школу, на весь город... Видимо почувствовав это, она швырнула маялку в дальний конец класса. Но Печуркин не пошёл за ней. Он лишь глянул на лопушонка, и тот готовно достал из кармана другую. Распушил её, подкинул и, только что молчавшие вокруг, забубнили счёт...

Дальше игра потеряла для Печуркина всякий смысл. Но он продолжал. Потому что в горле его стоял тяжёлый горький ком. Сейчас ему нельзя было останавливаться...

В тот же день, когда до урока истории оставалось совсем немного, в класс вошёл Цейтлин — известный в городе врач. Это был живой сутулый старичок. В потёртом костюме, с большим узлом синего галстука. Таким большим, что углы воротничка застиранной рубахи топорщились вверх.

— Ребята, — сказала Людмила Андреевна, — сейчас Рувим Соломонович прочтёт вам маленькую лекцию о том вреде, который вы приносите своему здоровью, играя в эту... ну, вы знаете, что я имею в виду. Девочкам тоже будет любопытно послушать, — и она, улыбнувшись, заспешила к выходу. Все знали, что Людмила Андреевна курит, и сейчас ей, видимо, не терпелось.

Цейтлин вынул из кармана футляр, достал из него очки. На носу у него уже были одни, но он их снял, положил в футляр, а те другие надел. Покончив с очками, он стал рассказывать про связки, мышцы и сухожилия ног. Показывая рисунки из принесённой книги, он каждый раз говорил:

— Вот, дети, посмотрите, что может произойти...

Но слушали невнимательно, ждали звонка.

Когда он прозвенел, ребята соскочили с мест, окружили доктора.

— Валька! Печуркин!.. Покажи Рувиму Соломоновичу класс! –кричал Деньгин, работая той самой маялкой, которую бросила Витальева.

Но Печуркин не откликался. Он сидел за партой, откинувшись на спинку, прикрыв глаза, будто дремал. Ему казалось, что он всё-таки ударил Витальеву. Что она до сих пор кричит от боли и обиды, а он — Печуркин — стоит, не зная как и чем искупить свою вину. И какая же это была мука!..

А рядом стоял шум, смех, возня.

Доктор долго и с почтительным изумлением смотрел на мелькающие маялки и вдруг воскликнул:

— Дети! Дети!.. Если это вам так нравится, то занимайтесь! Что я могу иметь против? Занимайтесь! Но не больше часа в день! Слышите! Вы меня слышите?!.

Но кто мог слышать Рувима Соломоновича, когда его, как ореховую скорлупку закружило, подхватило и вынесло в коридор живым потоком. Из-за двери донеслось:

— Очки! Мои очки!..

Кто-то вбежал в класс, схватил футляр, вынул очки, нацепил себе на нос и выскочил туда, откуда раздавался крик Рувима Соломоновича, похожий на крик утопающего.

4

Дома, наскоро перекусив и приготовив уроки, Печуркин любит завалиться на деревянный диванчик в кухне. Постелит старое стёганое одеяло, возьмёт чёрную подушечку с красными маками, вышитыми гладью, мамиными руками. Включит маленький грибок настольной лампы на кухонном столе и... свет лампы падает в его раскрытые ладони...

...Тёплая летняя ночь. Светит луна. Кирила Петрович Троекуров остановился, громко зевнул и, шаркая домашними туфлями на босу ногу, пошёл дальше. Он направляется к своему заветному флигелю, где томятся его шестнадцать молодых затворниц. Следом за Троекуровым неслышно крадётся не Дубровский, нет! А он — Валька Печуркин...

Кирила Петрович подошёл к флигелю. Вот он роется в связке ключей, отыскивая нужный. Вот вставляет в замочную скважину.

— Милостивый государь, — сдерживая гнев, внешне спокойно говорит Печуркин, и связка ключей со звоном падает из рук Троекурова, — не безобразие ли в ваши лета? Постыдились бы...

— Как ты смеешь, наглец... — от неожиданности шёпотом произносит Кирила Петрович. Но тут Печуркин спускает курок, и медленный сизый, как это ночное небо, дым, выползает из ствола его пистолета...

А в это время Марья Кириловна даже не подозревает, что он — Печуркин не успеет придти ей на помощь в роковую минуту. И сладкие, сладкие слёзы вины теснят его дыхание. И нет ему прощения...

Печуркин опускает руку с книгой. Взгляд его упирается в тёмную даль потолка. Он надолго задумывается.

Он давно заметил, что в книгах женщины всегда страдают. И чаще всего по вине их — мужчин. Почему так происходит?..

Он не находит ответа, и только произносит про себя: «Нет, я никогда не буду таким...»

В памяти Печуркина всплывает суматошный день первого сентября. Сразу после первого звонка на первый урок, Анна Павловна представила классу новенькую:

— Валя Витальева.

— А мы её знаем, — в обычном своём тоне произнёс он. Все рассмеялись, решив, что Печуркин за лето не разучился шутить. Она посмотрела на него с некоторым удивлением. От улыбки на щеках вспыхнули ямочки. Смеясь вместе со всеми, она кивнула головой. Печуркин так и не понял: знак ли это узнавания или же человек просто откликнулся на шутку...

В тот день он возвращался домой, поражённый её именем. И не столько тем, что оно было точно таким как у него, а тем, ЧТО в нём увидел он вдруг благодаря единственной буковке, последней — «а». Он повторял: «Валентин — а..» Эта «а» всё меняла!.. За ней скрывался тайный, стыдливый мир, в который нет доступа мальчику... И сознание этого мира, открытие: он существует! — глубоко взволновало его. «Он» — повторял Печуркин — это одно, а «он — а» — оказывается совсем другое! Совсем!.. Ведь столько раз произносил «она» — и не видел ничего в этом особенного. А оказывается...

В его воображении три буквы «ВВВ», соединённые вместе, из которых одна — его, представились вдруг ему символом, исполненным глубокого смысла и значения. Но загадочное величие символа рушилось, как только он ставил рядом с её фамилией — свою...

Он не заметил как пришла мать. Она включила потолочный свет.

Печуркин сел. Он рассеянно взглянул в тёмное окно, и так и сидел, не сводя с него глаз, в глубокой отрешённости. Очнулся, когда мать позвала к столу.

Мама его работает посудомойкой в столовой деревообделочного комбината. Днём она прибегает, чтобы сготовить обед, а уж вечером, когда она приходит с работы, они вместе садятся за стол.

Есть у Печуркина и отец. Печуркин хорошо помнит его лицо, фигуру, походку, пахнущие табаком жёсткие ладони рук, но ему кажется, что он совсем не знает отца. Отец где-то далеко. Он плотник. Кочует с одной большой стройки на другую. И постоянно ему не везёт. То руку сломает, то — ногу. То пришлёт фотографию, а на ней он с забинтованной головой. Пишет он редко. Деньги тоже не часто высылает. Шутит иной раз в письме: «Извини, мать, этот месяц работал на лекарства». А кончает свои письма одними и теми же словами: «Валька, расти мужиком!»

Прочитав письмо, мать рассеянно смотрит на вырезку из газеты с фотографией известной на всю страну стройки, с припиской отца: «Вот здесь мы и даём копоти!» и вздыхает без всякого осуждения: «И чего бродяжит, чего бродяжит?.. Ведь не молодой уже...»

Они сидят за столом. Мать ест устало, неохотно. Иногда она поднимает глаза и с тревогой вглядывается в лицо сына. Ей хочется спросить. Печуркин знает о чём: как его дела. Но ему нечем хвастаться и он опускает голову. Мать тяжело вздыхает и долго молчит.

— Что же из тебя выйдет, сынок?.. — спрашивает она наконец.

Печуркину так хочется поднять голову, весело посмтреть ей в глаза и сказать: «Из меня выйдет хороший токарь. Вот увидишь, мама!» или «Я знаю, что буду лётчиком. Настоящим лётчиком». Но Печуркин не знает, что из него выйдет, и, чувствуя жалеющий мамин взгляд, растерянно пожимает плечами, ещё ниже опускает голову.

— Только не будь, сынок, чёрствым...— как всегда говорит мать.

5

Школа стоит на горе. Сразу за школой начинается сосновый бор.

Земля уже сырая и они с Генкой сидят на портфелях. Может, один Печуркин знает, что Генка станет моряком. Во всяком случае он об этом мечтает. И это не мальчишечья блажь. Генка постоянно старается узнать о море как можно больше. Странно, от их уральского городка до ближайшего моря никакой марафонец не добежит, а Генка любит его так, что и Печуркина заразил. Вот только любят они по — разному. Печуркин больше по — книжному. Для него море — бескрайний простор с зелёными, лениво перекатывающимися валами в тихую погоду; чёрное небо, зло ревущие волны с белопенными гребнями — в шторм. Для Генки шторм делится на просто «шторм», «сильный шторм» и «жестокий шторм». В «шторм» скорость ветра двадцать метров в секунду, а в «жестокий» — двадцать семь... Генка знает все маяки далёкого Средиземного моря. Чем отличается один от другого, чем знаменит. Много знает Генка. Любовь его — в этих знаниях. Печуркин по-хорошему завидует этой Генкиной ясности на будущее.

— Вот смотри, — говорит Генка, — это «бабий», а это — «прямой» — и молниеносно завязывает эти узлы на шнурках, только что вытянутых из ботинок.

Наконец и у Печуркина получается «прямой», «бабий» и «восьмёрка», но «топовый» — это не «сваечный» и не «бабий» — долго ему не даётся.

Генка хохочет, хлопает Печуркина по спине и белыми, как ядрышки кедровых орехов зубами, распутывает узел, затянутый Печуркиным намертво. Показывает снова. Печуркин смотрит на его пальцы с широкими ногтями и хочется ему одного: вдеть эти шнурки в Генкины ботинки и заговорить с ним о Вале Витальевой... Он знает, Генка не стал бы смеяться над ним. Но с чего начать? Какими словами?.. Печуркин мучительно напрягается, но так и не находит нужных слов.

— Ну, тебя! — взрывается вдруг Генка. — опять ты какой-то малохольный, пустяка в толк не возьмёшь!

И они расходятся до завтра.

Печуркин идёт по дорожке, мягкой от сырой сосновой иглы.

Долго и громко стучит дятел.

Наконец и Печуркин услышал его. Завертел головой: где он? Ведь где-то совсем рядом...

Слева, под кустом бузины с красными ягодами сидели они. Играли в ножички. Это было так странно, как если бы Борька Орлов стал не архитектором, а клоуном в цирке. И Печуркин представил себе его отца, как он пришёл на выступление сына. Ему не хочется верить, что там — посреди арены — его сын. Он с опаской оглядывается, боясь встретить насмешливые взгляды знакомых. На душе у него — обида. На лице — стыд...

Печуркин неслышно подошёл сзади.

Витальева стояла на коленях и пыталась ухватить зубами вершинку хорошо забитого колышка. Чулки у неё промокли, волосы рассыпались и упали на землю. К ним прилипли хвоинки.

Орлов сидел на своей кожаной куртке и хохотал.

— Перестань, Борька! Я так не могу. Чего тут смешного? — подняв голову, сказала она.

— Смешно как у тебя получается. Помочь что ли?

— Не надо. Только перестань смеяться.

— Отчего же не помочь... — сказал Печуркин из-за спины Орлова.

— Не надо. Пусть сама, — ответил Орлов Так, будто Печуркин был с ними и играл с самого начала.

В одно мгновение что-то случилось с Печуркиным. Он вдруг перестал соображать. Оттолкнув Витальеву, он схватил Орлова за шиворот и ткнул лицом в землю, в то место, где был вбит колышек.

— А ну-ка, помощник, давай... — цедил он сквозь сжатые зубы.

Белый широкий лоб Орлова стукался о землю.

Орлов был сильнее Печуркина, но он даже не попытался сопротивляться. Охватившая Печуркина злость быстро угасла. Он отпустил Орлова, встал и пошёл.

Он шёл и чувствовал внутри себя пустоту. Возникшая неожиданно, она оказалась такой невыносимой, что он едва передвигал ногами.

Кто-то обогнал его. Он поднял голову. На него надвигалась Витальева. Даже не она сама, а её, широко раскрытые, беспощадные глаза. Они не плакали. Недавние слёзы высохли на щеках. В ямочке под нижней губой были видны прилипшие песчинки. В завитках её коротких каштановых волос торчали сосновые иголки.

— Болван! Слышишь ты!.. — она подняла свои маленькие кулаки, закрывая лицо, готовая разрыдаться. — Мне не нужно, чтобы ты за меня заступался! Не нужно!.. Понял?! И подсказки мне твои не нужны! Болван — вот ты кто!

Он смотрел ей в глаза, не знавшие что с ним сейчас сделать; на её руки с побелевшими пальцами. Если бы она ударила!.. Пропала бы эта тяжёлая пустота. И ей самой, быть может, стало бы легче. Но она вдруг заплакала. Слёзы грязными ручейками потекли по её щекам. Она повернулась и, громко всхлипывая, тяжело и прерывисто дыша, побежала прочь...

Он долго ходил по каким-то улицам, прежде чем попал на свою Бунарскую. Мысли его путались от того, что каждый раз в памяти всплывало её ненавидящее лицо. Но временами он ощущал на своих губах тепло её узкой ладони. Так и не ударившей... И тогда становилось легче. Исчезало её лицо. Его охватывала щемящая жалость к самому себе. И он уже ни о чём не мог думать кроме того, что он, видимо, и впрямь ничтожество. Что он не достоин смотреть на солнце и деревья. Что мама любит его лишь потому, что он её сын... От этой мысли становилось стыдно за себя и за маму: сын — ведь этого так мало...

Уже в сумерках он сидел за кухонным столом и смотрел в окно. Он не сразу заметил как пошёл снег. Снег падал редкими пушистыми хлопьями.

За забором неподвижно, уныло пригнув голову, стояла соседская корова и думала о чём-то своём. Сырые хлопья касались её спины и тут же пропадали. Они таяли, и от этого спина и бока коровы казались чёрными. И только на рогах выросли два кривых продолговатых бугорка.

Пришла мама. Включила свет. Корова за окном исчезла, а снежные хлопья потускнели.

Мать завозилась у плиты, спросила про спички. Он не сразу понял о чём она.

Мама подошла, пальцем подняла его подбородок. Она смотрела ему в глаза так долго, что он не выдержал:

— Вот и снег, мама...

Мать взглянула в окно. Она положила ему на голову свою тяжёлую, чуть влажную от работы ладонь с распухшими подушечками пальцев.

— Это, сынок, ещё не снег, — вздохнула она.

От тёплой руки, от этих маминых слов Печуркину вдруг стало сладко и грустно. Так, будто сейчас всю землю завалит снег, который никогда не растает. И уж тогда-то всё разрешится и развяжется само собой...




Александр ГИНЕВСКИЙ

Чугунный перстень

За глаза её называли принцессой. И даже не принцессой, а прЫнцессой. Прозвище не очень уж и обидное, но всё-таки... Всё-таки она была старуха. Правда, у неё были пухлые румяные щёки, как у младенца.


Александр ГИНЕВСКИЙ

Солнечный зайчик в лицо

Шёл снег. Словно сами звёзды где-то высоко в небе рассыпались в белую морозную пыль, и она опускалась на тёмные ветки деревьев, на иссиня белеющие по-вечернему, утоптанные дорожки парка. «Догони, догони!..» — звал лукавый женский голос из репродукторов, похожих на вороньи гнёзда, невидимых сейчас глазу.